Остановка. Неслучившиеся истории - Сенчин Роман Валерьевич. Страница 37
Старуха глядит на тебя непонимающе и продолжает жевать. Проглотив, отвечает:
– Нет, не было… не было. А чего?
Ты выбегаешь на улицу. Глядишь по сторонам. Хоть кто-нибудь… Пусто. Ни у подъезда, ни на скамейке под березами, ни в детском городке. Ни одного человека. Даже обмануться не получилось.
– Ну что? – спокойно произносит папа, наверно, смирившись, что матч придется из-за причуд дочери пропустить. – Куда дальше?
Дура, какая дура! Идиотка! Как стыдно…
– Домой, – шепчешь ты и идешь обратно.
Мама ждала у самого лифта. Сразу радостно вскрикнула:
– Ох, слава богу!
Хотела обнять тебя, но ты увернулась, в кроссовках, в шубке забежала в свою комнату.
Остановилась перед зеркалом. Маленькая дура с пухлощеким личиком, злыми глазами. Дурацкая челка по самые брови – специально так, чтоб прикрывала прыщи на лбу.
Потом ты оглядываешь комнату. Узкий, тесный прямоугольничек. Плакаты на стенах висят плотно один к другому. Кошечки, тигренок с мячом, Леонардо в роли Ромео, телепузики в память о детстве. Идиотка!..
Сунулась было мама, но испугалась твоего: «Можно мне одной побыть?!» – тут же исчезла.
И снова бубнеж. Решают, совещаются, переживают. Ох, как же стыдно…
Ты двигаешь влево штырёк дверной задвижки. Он легко входит в косяк стены… Почему-то на цыпочках, осторожно подходишь к окну и, стараясь не шуметь, начинаешь открывать первую раму.
Без имени
Его принесли и вытряхнули из мешка. И он услышал восхищенные детские голоса:
– Какой миленький!
– Какой розовый!
– Все они миленькие да розовые, когда такие, – ответил взрослый голос.
– Какие?
– Когда ребятишки.
Потом его отнесли в тесный сарайчик, который называли стайкой, и там он стал проводить свои дни. Дни и ночи. До неизвестного ему конца.
В стайке пахло почти как от него – теми из его породы, что были здесь раньше, – но куда сильнее пахло птицами. Эти птицы сейчас ходили снаружи, по земле со стеблями травы, какой-то трухой, теребили ее клювами, разгребали голыми желтыми лапами. Они часто ругались, поклевывали друг друга. Время от времени раздавался громкий и одинаковый крик самой большой и красивой из них. Люди называли ее Петей.
Все доски в стайке были покрыты окостеневшим пометом этих птиц. И он догадался, что здесь их держат, когда там, снаружи, холодно. Ведь не всегда должно быть тепло.
Но почему сейчас, в тепло, его заперли в полумраке, в духоте и тесноте? Три хороших прыжка от двери – и вот стена. Четыре прыжка от другой стены, и упираешься в противоположную.
В углу лежанка из сена, возле двери кастрюля с водой и деревянное корыто, в которое дважды в день наливали чего-то густого, отвратительно и в то же время приятно пахнущего. Он, стараясь не утопить ноздри, хлебал и с каждым хлебком чувствовал прилив тяжелых, бесполезных для жизни в этой тесноте сил.
Ему было обидно, что его не выпускали наружу. На солнце и свежий воздух. Он наблюдал за жизнью там через щель между дверью и погрызенным, наверное, его предшественниками порожком. Заметно было, что щель эта временная – в холодное время ее забивали чем-то шерстяным – на гвоздиках висели остатки пряжи. Если лечь набок, можно было видеть кусочек мира за пределами стайки.
Там было светло, шумно, живо. Птицы-куры что-то вечно искали в земле и зеленой траве, которой им давали всё больше и больше; по утрам и вечерам мимо двери проходили тесной толпой другие птицы – гуси. Они высоко держали головы, смотрели на кур крошечными злыми глазами.
В клетках под навесом сидели кролики. Часто появлялся кот и обнюхивал стены, углы, кочки и ямки, через крошечное оконце под потолком забирался к нему и исследовал стайку. Случалось, резко кидался в сторону и через секунду держал в пасти подрагивающую, крутящую голым хвостом мышь.
Несколько раз он видел собаку. Она вбегала на территорию птиц и кроликов, улыбаясь до самых ушей. Игриво пугала кур, скакала перед Петей, расправившим, словно веер из ножей, крыло. Если здесь были гуси, собака весело гавкала, а те шипели и тянули к ней головы с оранжевыми приоткрытыми клювами, в которых он замечал ряды мелких острых зубов… Кролики прыгали в клетках и яростно били по полу задними лапами. Кот собаку не боялся, но для порядка выгибал спину, приподнимался на выпущенных когтях и замирал, готовый, если что, броситься в бой… Вскоре собаку уводили, звенькала цепь, и она занимала свое место где-то поблизости от жилища людей.
Люди заходили сюда раза по три-четыре на дню. То пожилой мужчина, который тогда принес его, то пожилая женщина, которая наливала воды и кормила густой жижей, то, реже, мальчик и девочка. Девочка боялась Петю, но любила собирать яйца. И пока она складывала их в миску, мальчик ее охранял.
Когда пожилой мужчина чистил кроличьи клетки, дети играли с кроликами. Гладили, говорили ласковые слова.
К нему их не подпускали:
– Нельзя. Может палец откусить.
И у всех были имена. Постепенно он запоминал: мужчину дети звали дедой, а женщина Виктором, женщину дети звали бабой, а мужчина Ириной. Девочка – Саша, мальчик – Никита. Кота звали Баська, а собаку Шарик. Гусей – Серка, Щипуха, Боня, Галя, Гоголь. Почти каждый вечер женщина Ирина или дети кричали им:
– Гуси, гуси! Се-ерка! Го-оголь! Домой, домой! Комбикорм гото-ов!
Даже у кур и кроликов, которых было много, имелись имена – то и дело он слышал: Чернушка, Злюка, Белянка, Хромушка, Захар, Пеструха, Петя, Шустрик…
Получалось, только его никак не звали. Два раза в день приоткрывали дверь, выливали в корыто густое, бросали охапку травы, выгребали вилами комки навоза. Вешали под потолком клейкую ленту, которая быстро обрастала жалобно жужжащими мухами.
И всё это молча. Единственное, что позволяли себе, да и то только Виктор, – иногда похлопать по загривку. Но это была не ласка – наверняка Виктор проверял, насколько загривок стал толще и крепче…
Да, ему было обидно и одиноко. Все там, снаружи, могли общаться друг с другом. Кролики перенюхивались сквозь сетку, к их клеткам подходили куры, и кролики о чем-то переругивались с ними. Им, видно, не нравилось, что куры съедали высыпавшиеся из кормушек кусочки морковки и зерно, а куры посмеивались: «Ну так достаньте. Не можете, хе-хе». И их клювы быстро чистили землю под кормушками.
Между гусями и курами тоже происходили перебранки – Петя с Гоголем постоянно были готовы подраться, как и Баська с Шариком, как и Шарик с Гоголем, как Гоголь с Баськой. Но до драк не доходило – это были игры. А ему поиграть было не с кем. Даже Баська забирался сюда не к нему, а за мышами.
Так шло время. Тепло сменилось жарой, от которой даже по ночам было трудно дышать, а потом загрохотало, засверкало, полил сильный дождь; он быстро ослаб, но стучал по крыше стайки с короткими перерывами несколько дней. Потом снова стало жарко, а потом снова грохот, сверкания, дождь. После этого долгой жары больше не было, воздух постепенно остывал.
Трава, которую ему кидали, делалась тверже и грубее, в жиже он обнаруживал больше картошин, морковки, капустных листьев… Ел всё жаднее, зато и рос так быстро, что ломило не поспевающие за мясом и жилами кости. Он чувствовал, как превращается в нечто огромное, широкое, жадное, налитое теплым и твердым салом. Аппетит усиливался, и слова о том, что он может откусить палец, когда-то его ранившие, теперь казались справедливыми. Он подкарауливал у корытца мышей, и несколько раз удавалось их поймать. Оказались вкусными.
Ловил и мух, но не ел, а давил зубами и выплевывал.
Временами нападал зуд. Бока нестерпимо чесались. И он подолгу терся о стены, дверь. Какая-то не нажитая, а врожденная память говорила ему, что нужно лечь в вязкую землю, в грязь, поваляться, и тогда станет легче. Мужчина Виктор поливал его из шланга, и было приятно. Но это случалось редко, в самую жару. Раза три женщина Ирина протирала его суровой, царапучей рукавицей, и тоже становилось хорошо. Если бы так почаще…