Как быть двумя - Смит Али. Страница 16
Она со смехом поведала об этом Барто, и не только об этом.
Барто сидел напротив меня на траве: было раннее утро, к рынку, находившемуся позади него, тянулись повозки: он потирал подбородок: выглядел он угрюмым, словно медведь: должно быть, причиной тому были неважная ночь, плохой ужин или скверное вино.
Что? спросила я.
Тихо! сказал он.
Потом наклонился вперед, взял мой башмак в руки, развязал шнурки: разул меня, отставил мои башмаки в сторону: вытащил из сумки нож: осторожно, чтобы не повредить кожу, холодным лезвием проколол ткань моих штанов и отрезал по кругу узкий кусок одной штанины, затем другой.
Он снял с моих ног эти лоскутья, положил их рядом: сжал в ладонях мои босые ноги, а потом сказал:
Это правда? Все эти годы я знал о тебе только неправду?
Неправды за мной нет, ответила я.
Я не знал тебя, произнес он. Ты — это не ты.
Ты меня знал все это время, ответила я. И знал именно меня.
Все было враньем! сказал он.
Никогда, сказала я. Никогда я ничего не прятала от тебя.
Ведь не раз бывало так, что Барто видел меня полуголой, например, когда мы купались — или с другими мальчишками, или с молодыми людьми, и частью того, что я считала своим «я» художника, было то, что я позволяла себе воспринимать себя именно так — хотя и было отличие: за этим стояла всего лишь договоренность, которую я понимала и принимала, и не считала нужным упоминать о ней, так же, как о том, что все мы дышим одним и тем же воздухом: но есть на свете такие вещи, которые, если назвать их вслух, меняют оттенки картины, как меняет их воздействие прямого солнечного света: это явление естественное, неизбежное, и ничего с этим не поделать: Барто был брошен вызов по поводу отношений со мной, и этот вызов его унизил.
Ты — не тот человек, каким я тебя представлял, сказал он.
Я кивнула.
Но тогда проблема в твоем мышлении или в том, кто изменил твои представления, а не во мне, проговорила я.
Как же нам теперь дружить? огорчился Барто.
А почему бы нам не дружить? ответила я.
Ты же знаешь, я летом женюсь… пробормотал он.
То, что ты женишься, для меня не имеет никакого значения, сказала я — и больше ничего не сказала ему в тот день, потому что Барто поднял на меня глаза, и они были больше похожи на маленькие раны на его лице, и я поняла: он меня любил, а наша дружба была прочной при условии, что он никогда не сможет меня иметь, что никто никогда не сможет меня иметь, и вот кто-то, кем бы он ни был, сообщил ему, кто я есть, помимо того, что я художник, и это уничтожило главное условие, поскольку сами по себе эти слова означали неизбежность того, что кто-то будет меня иметь.
Руки у него были холодные, и мои ступни тоже: он поставил их на траву, поднялся, коснулся груди у ключицы (мой друг всегда питал склонность к драматическим эффектам) и повернулся ко мне спиной.
Я посмотрела на свои босые ноги: посмотрела, как мои башмаки, стоявшие рядом, хранят форму ног: поискала в траве лоскуты, которые отрезал Барто, но не нашла: после этого я снова обулась.
Потом я немного побродила вокруг Болоньи: посмотрела, как строят церкви, — некоторые уже были завершены, в некоторых еще шли работы при свете раннего утра, ведь превыше всего, даже дружбы, я была художником.
Потом я вернулась к отцу, в Феррару, и сказала ему, что отныне нам не следует надеяться на покровительство Гарганелли.
Что ты натворила?! закричал он, потому что первым делом впал в ярость, но затем в нем заговорила гордость, что-то вроде: никто из моих детей не станет торговать собой! В гневе отец впервые показался мне старым, и я разулась и посмотрела на свои ноги, на которых от ходьбы в течение целого дня без чулок вздулись пузыри: напоминали они маленькие полушария из полупрозрачного стекла, возвышающиеся над поверхностью кожи: как изобразить такую мутноватую прозрачность? Какой оттенок, какой вид белил понадобится для этого?
Даже за этой простой мыслью стояло ощущение, что я и сама побледнела и поблекла от утраты друга и больше никогда не смогу видеть другие цвета.
Смешно сейчас вспоминать этот хмурый вечер, потому что самыми верными покровителями и защитниками в моей короткой жизни были именно Гарганелли, а лоскуты от своих штанов я не нашла потому, что Барто свернул их и унес с собой на память — спустя много лет он сам рассказал мне об этом, сидя у моих ног на каменной ступени, пока я занималась отделкой могилы его отца в родовой часовне.
Девочка, слышишь ли ты меня?
хоть мне и казалось тогда, что наступил конец света, -
я ошибалась.
Мир гораздо шире, дороги, которые вроде бы ведут тебя в одном направлении, иногда поворачивают обратно и петляют, хотя и кажутся совершенно прямыми, и вскоре мы с Барто снова стали друзьями: да, быстро: многое на протяжении жизни прощается: ничто не является окончательным и неизменным, кроме, разве что, смерти, да и смерть может пойти не совсем тем путем, какой вам видится: мы оставались друзьями до самой моей смерти (если я вообще умерла, потому что смерти я не помню), и я верю, что он с любовью вспоминал меня до того дня, когда и сам умер (если это в самом деле было — я ничего такого тоже не помню).
Я смотрю, как девочка наблюдает за старой-престарой сказкой, любовным спектаклем, через свое маленькое оконце: вчера там был театр святых, сегодня любовные забавы, только на публику, а не для себя: зритель всегда сосредоточен на собственных запросах, кем бы он ни был — Космо, Лоренцо, Эрколе, Школой неизвестных феррарских мастеров: я прощаю.
Ведь никто нас не знает: только наши матери — и те не вполне (к тому же, они, увы, склонны умирать преждевременно).
Или наши родители, чьи ошибки при жизни (и их отсутствие после смерти) приводят нас в ярость.
Или братья и сестры, которые тоже желают нам смерти, потому знают о нас только то, что мы каким-то образом отмазались от переноски кирпича — то есть от того, чем они занимались все эти годы.
Нет, никто даже понятия не имеет, кто мы, или кем мы были, да и мы сами этого не знаем
— разве только в сверкающие мгновения внезапной откровенности с незнакомцами или кивка молчаливого понимания между друзьями.
А в остальное время мы инкогнито парим в воздухе, кишащем другими насекомыми, и тогда мы всего лишь пестрый прах, короткий взмах крыльев по пути на свет, на травинку, на листок в летних сумерках.
Давай я расскажу тебе о том, как увидел меня, вошел в меня и понял меня тот, с кем я была знакома всего лишь десять минут на своем веку.
Я иду по дороге мимо поля, на котором трудятся пленники-неверные в светлой одежде — она отличает работников от других и подчеркивает темный цвет их кожи: они пашут и что-то сажают, а я праздно иду своим путем.
Впереди, в отдалении, кто-то выскакивает из небольшой рощицы: это один из работников, но он так далеко от поля, что похож, скорее, на беглеца: его белая одежда изорвана в клочья, но это, как я заметила уже позже, не из-за бедности, а как бы от мощи его собственного тела: рукава обтрепаны из-за чрезмерной энергии рук: могучие колени пробили дыры в штанинах: видна линия темных волос над пахом: глаза налиты краснотой от напряженной работы.
Когда я подхожу ближе, мужчина выкрикивает, обращаясь ко мне, какое-то незнакомое слово.
Я не останавливаюсь, и он снова его выкрикивает.
Слово это и доброе, и требовательное одновременно: что-то в его звучании заставляет меня остановиться и свернуть в ту сторону.
Вот он стоит в тени деревьев: может, прячется, чтобы не попасться кому-то на глаза, может, просто отдыхает, но даже с такого расстояния я вижу, что в его облике нет страха перед надсмотрщиком или прохожим: в нем вообще нет ни капли страха.
Ты звал меня? спрашиваю я.
Да, говорит он
(он абсолютно уверен, что на дороге больше никого нет).
Скажи-ка еще раз это слово, говорю я. То, каким ты окликнул меня.
Я звал тебя словом из моего языка, отвечает он.