Как быть двумя - Смит Али. Страница 3
Хотя вон та картина, тоже Космо, честно говоря, да, вполне хороша.
(да но что это за безделушки у него над головой и показывали же ему как это сделать лучше — я и показывал — когда мы работали в… что ли во дворце прекрасных цветов? в то время Космо делал вид что знать меня не знает хотя точно знал кто я)
А вон на той стене, это тоже его? Впервые вижу, но это точно он: да: о: хорошо: а вот там тоже Космо, да?
Итак, в общей сложности четыре. В одном помещении.
Четыре работы Космо и один мой святой.
Будь добр Господь мой милый отправь меня обратно в забвение: Иисусе и Дева Мария и все ангелы и святые и ангелы и архангелы затмите мое зрение молю ибо я недостойный и тому подобное и если Космо здесь, если все на свете работы Космо такие как были -
но опять же
Космо научил меня как пользоваться свинцовыми белилами чтобы оттенять детали размывкой
(прощаю)
и у Космо я научился ради передачи глубины перспективы делать надрезы в красочном слое
(прощаю).
Да и вообще, достаточно одного взгляда.
Этот Джероламо, написанный Космо, — где тут настоящий святой?
Это если говорить честно.
Ну и, сказать по чести: на чьего святого так упорно смотрит этот мальчик, что стоит ко мне спиной факельщик в Ферраре, которого я только и видел, что со спины, — мальчик пробежал мимо меня по улице: как раз тогда подыскивали художников украшать дворец, где не место скуке, [3] и меня позвали на эту работу, расписывать панели с музами во дворце прекрасных цветов вместе с Космо и остальными, и это принесло мне славу в Ферраре и, того больше, в Болонье, мне ни к чему был двор маркиза, в Болонье все чихать на него хотели (да и я был при тамошнем дворе ни к чему, у них имелся Космо), нет, погодите, на самом деле
все началось с человека по прозвищу Сокол, потому что настоящее имя ему было Пеллегрин: он был советником Борсо, профессором и ученым, с детства знал по-гречески и латынь, имел колдовские книжки на восточных языках, в которых никто не смыслил, кроме него: он знал звезды, богов, древние поэмы: знал легенды и истории, которые нравились всем Эсте, — про королей, их коней, их законных и незаконных сыновей, их кузин, волшебников в пещерах, турниры, дев и соперников, и про то, кто в кого влюбился, и чей конь был наилучшим, самым умным и резвым, а в особенности про бесконечные хитроумные победы над неверными, про побежденных мавританских королей: Сокола назначили ответственным за роспись стен в большой зале дворца, где не место скуке, и он искал художников, отличавшихся манерой от Космо (тот был нарасхват, разгуливал по городу весь в драгоценностях, чисто сам маркиз, и хотя болтали, что Космо будет играть главную роль в украшении стен дворца, где не место скуке, — на самом деле он, что твой белый лебедь, лишь изредка заплывал туда и выплывал оттуда, так что мне случилось видеть его там всего дважды, когда он занимался простейшими подготовительными работами, и уж до того он был нарасхват, что ему, по слухам, даже за это было изрядно заплачено), но как бы там ни было, он (не Космо, а Сокол) позвал меня туда.
Сокол жил позади того места, где строился дворец: он вышел к двери, когда его позвала служанка, и сначала внимательно всмотрелся в коня, который стоял у меня за спиной, потому что был он человеком достаточно мудрым, чтобы многое сказать о человеке, только увидев его коня, а мой плащ блестел даже после дороги из Болоньи, конь ждал меня, опустив голову к земле, обнюхивая новое место: его никогда не приходилось привязывать или присматривать за ним, потому что если кто-то, кроме меня, пытался сесть на Маттоне — то мигом возносился без крыльев и приземлялся в дорожную пыль.
Так вот, когда я заметил, что он разглядывает коня, Сокол понравился мне еще больше: затем он перевел взгляд и присмотрелся ко мне, а я — к нему: он не походил на старого мудреца, а был примерно моих лет, правда, слишком тощий для ученого — те обычно грузны и ни на что не годятся, кроме своих книг: нос его имел горделивые римские очертания (маркизам, наверно, нравилось — эти Эсте без ума от Древнего Рима, так же, как и от баек о побежденных неверных и завоевании Африки), глаза были быстрые и цепкие. Он осмотрел меня с головы до ног, потом его взгляд остановился на верхней части моих штанов: и в дальнейшем, говоря, он все время посматривал туда: он слышал, что я хороший мастер — вот что я услышал.
Потом он снова взглянул мне в глаза и умолк, ожидая, что я на это отвечу — и тут, на мое счастье, по улице пробежал мальчик, и его красота двигалась так стремительно, что я почувствовала движение воздуха (и сейчас чувствую, вспоминая), потому что мальчик этот и сам был весь из воздуха и огня, и в руке у него был горящий факел, а в другой флаг, верно? и длинная рубашка? он промчался вверх по ступеням, высоко держа и то, и другое, так что ветер вздувал ткань, потом свернул во двор, — там всегда была работа, меж тем ходили слухи, что фрески, которых возжелали хозяева дворца, должны быть «дворцовыми», то есть светскими, для удовольствия, не священными — а изображениями самого маркиза, его жизни в городе и различных занятий, соответствующих каждому месяцу года, чтобы сквозь эти картины пробегала подлинная повседневность, как вот давешний мальчишка: мне подумалось: если я смогу схватить движения этого мальчугана на бегу — я покажу это Соколу, чьи глаза (и это я тоже заметила) проводили мальчика: как красиво, как быстро, как хорошо бы…
тогда они поймут насколько это совершенно
и заплатят как должно
и едва мальчик исчез из виду, с моих уст сорвались такие слова: синьор де Присциано, дайте мне перо, бумагу и место, где расположиться, — и я поймаю вам этого зайца быстрее, чем какой угодно сокол, он поднял бровь, услышав столь дерзкую речь, но это было всего лишь шуткой, и он понял ее (будучи и сам в тот миг ко мне неравнодушным), и кликнул служанку, чтобы та принесла то, что мне требовалось, а в голове моей все еще держались и скорость, и очертания фигуры мальчика, и то, как он нес шелковую ткань, и как на ходу ее раздувал ветер, и все это дышало, и именно этого мне и хотелось, потому что мне всегда удается настоящее, истинное и прекрасное, и я могу умело, польстив или обходясь без этого, изобразить то, где встречаются эти три вещи: служанка принесла перо, бумагу и хлебную доску (в ответ на мое подмигиванье она слегка зарделась под своим чепчиком, и я тоже в ответ — белила Святого Иоанна, цинорбра, терра-верде, росетта, [4] и в ее чепчик, очень красивый, с шелковой оборкой по краю, я позже одену свою резальщицу ниток, одну из женщин, что трудятся у ткацкого станка в уголке месяца марта, потому что, хоть Сокол и требовал, чтобы в марте были изображены Парки, [5] так же, как Грации [6] в июне, но мне хотелось, чтобы они были настоящими женщинами и работали по-настоящему).
Я стряхнула крошки с доски (Сокол, прищурившись, следил, как они летят за порог), и хотя мальчик давно исчез с глаз, наметила его пропорции на бумаге, разбросав штрихи, словно абрис созвездия: здесь затылок, тут начинается спина, вот одна нога, вот другая, одна рука, вторая, голова (ну, голова здесь не так важна, самое важное здесь не голова), но больше всего времени я уделила той ступне, что находилась позади, тому месту, где изгибается подошва: если сделать это правильно, она упруго приподнимает все тело, одна-единственная деталь — и вся картина летит, возносится так же, как эта ступня поднимает вверх его самого (ведь он так несся по ступеням, что даже их камень казался легче): он, наверно, спешил на какую-то церемонию, этот мальчик? В его руке среди белого дня пылал факел, и понадобился намек на дверь, сделалась двойной линия притолоки над его головой, чтобы ему было куда войти, впереди и вокруг пала тень, чтобы факел в руке приобрел смысл (и его пламя у меня развевалось, как длинные волосы, только вверх, а не вниз — красота невозможного), потом на землю вокруг него посыпались камешки, веточки — четыре или пять у стены, потом впереди три камешка и обломок кирпича, похожий на кусок сыра, и все это разбросано среди травинок, склонившихся будто в реверансе перед Соколом, словно этого человека почитает даже трава.