Возвращение в Дамаск - Цвейг Арнольд. Страница 40
Мухи или москиты упорно жужжали возле окон, затянутых марлей, которая не давала им проникнуть внутрь. Очень чисто, тихо. Мужчины, усталые от иссушающего зноя, дремали за столом, подложив локти под голову. Маленький Мендель Гласс заснул сидя. Когда можно будет умыться и перекусить?
Уже под вечер сестра знаком известила: раненый проснулся. Он узнал доктора Филипсталя; глаза плутовато смотрели из темных глазниц, словно глаза мудрого старого зверя. Инженеру Заамену он кивнул, с Эрмином поздоровался, несколько раз моргнув, приветливо присмотрелся к Менделю Глассу, который скромно стоял на пороге. Говорил старик тихо, медленно, довольно отчетливо, но дышал при этом очень осторожно. Зачем ради него вызвали сюда людей?
— Все хорошо, — сказал он, — мое время истекло, зачем столько суеты?
Менять повязку он отказался. Она хорошо приклеилась меж ребер и вполне сойдет до конца. Широкоплечий рабочий с правой рукой на перевязи тоже вошел, сел в изножии кровати.
Нахман спросил, все ли в порядке. Коровы, посадки — все в целости, овец пригнали с горных склонов без потерь, самое худшее, кажется, позади.
— Теперь остается только поднять тебя, Нахум, — попытался пошутить рабочий. Старик хихикнул, это прозвучало как тонкий, резкий свист.
— Меня, — сказал он, — меня вы опустите в яму, наверху, на склоне, в камнях. Не тратьте на меня плодородную землю, слышите? — Он замолчал. — Я любил этот край. И жил с удовольствием, хорошую жизнь прожил.
Все знали, этот чахоточный человек шесть с лишним десятков лет трудился на земле, сперва в Галиции, потом здесь. Добрых двадцать, а то и тридцать лет его спутницей была малярия, вкус хинина неистребим во рту.
— Чего мне еще желать? — сказал он немного погодя. — Я скоро умру, среди друзей, без боли. — С упрямством старого крестьянина он отверг все предложения врача: пусть его оставят в покое. — Испытывайте ваше искусство на молодых, — прошептал он с вымученной улыбкой. И, указывая на Менделя Гласса, спросил, что здесь нужно этому новому мальчику.
Доктор Филипсталь объяснил, что мальчик приехал поделиться с ним своей кровью.
Нахман отрицательно качнул костлявой головой, седая борода лежала на рубашке.
— Мне твоя кровь без надобности, мальчик, — сказал он. — Вообще не надо больше проливать кровь. Не ищите, откуда прилетела пуля, не мстите, слышите? Через кары и месть мир пришел в упадок, в свое нынешнее состояние.
Доктор Филипсталь спросил, удалена ли пуля.
— Она сама ушла дальше, — прошептал старик, — она была посланницей земли, она исполнила свой долг.
Сиделка подтвердила: при перевязке пулю не обнаружили, вероятно, она действительно прошла навылет.
Мало-помалу многие мужчины и женщины кибуца собрались у двери и в комнате; прошел слух, что приехал врач и что Нахман умирает.
Старик открыл глаза. Он видел лица товарищей, с которыми на протяжении поколения делил каждый кусок хлеба, бесконечные трудности первых семи послевоенных лет, медленный расцвет поселения, где не было ни частной собственности, ни льгот и где он изо дня в день трудился как равный среди равных. Под конец проку от него считай что не было, сказал он, хлопот друзьям он доставлял много, а благодарности они от него видели маловато. Съедал больше, чем зарабатывал, но никто его не попрекал.
Кто-то всхлипнул.
Он удивленно поднял глаза: слезы, когда он наконец уходит на покой, после жизни, так хорошо прожитой до конца? Ему, как и всем, известно, что дальше не будет ничего, что их место — вот эта земля, их время — вот это время, что люди только сеют смуту, вечно жаждая и уповая на некий тот свет. Ему всегда нравился стих из Писания, где речь идет о семидесяти летах и о труде и болезни. Когда уходят молодые или люди в расцвете жизни — его взгляд скользнул от Менделя Гласса к Ленарду Эрмину и дальше, к друзьям, жмущимся у стены, затаившим дыхание, слушающим, заполняющим дверной проем, стоящим на цыпочках в коридоре, — тогда уместны испуг и печаль. Его же уход в порядке вещей.
Некоторое время он молчал с закрытыми глазами. Как же близко под дубленой морщинистой кожей кости скелета, как выпятился вдруг узкий горбатый нос, как резко проступили складки от носа к углам губ!
— Не ищите никого, — повторил он, — не мстите арабам.
Такая возможность, кажется, очень его тревожила. Он повторил эту фразу еще несколько раз; хмурый мужчина с рукой на перевязи успокоил его. Ведь пулю вполне мог выпустить еврей из отряда самообороны, один из собственных часовых, с той стороны долины, где расположены два других кибуца, а дальше еще несколько. Старик прямо-таки обрадовался.
— Вот и хорошо, — прошептал он, — вот и хорошо.
Нахман ощупью поискал руку мужчины, который смог протянуть ему только левую. Он сжал ее худыми, натруженными пальцами, сказал:
— Большое спасибо всем, — обвел взглядом собравшихся, откинул голову назад, закрыл глаза. Из горла вырвался тихий хрип, из уголка рта вытекла тоненькая струйка крови.
— Останьтесь с нами, завтра мы его похороним, — попросил «однорукий», к которому вроде как вполне естественно перешло руководство кибуцем. — Места для ночлега хватит всем.
Было бы замечательно, незабываемо на всю жизнь участвовать вместе с сельскохозяйственными рабочими Дганьи в похоронах Н. Нахмана.
Ночью, лежа под простыней на крыше, Мендель Гласс не мог заснуть. В нем что-то происходило, но что именно? Что общего между его деянием и смертью этого отжившего свое старика? Может, тихонько уйти прямо сейчас, сбежать от англичанина, который оказал ему честь неотступного сопровождения? Наверняка в такую жаркую ночь можно переплыть озеро — теплые воды он, без сомнения, одолеет за несколько часов. А на том берегу, в Трансиордании, сообразит, как быть дальше. Внизу они бодрствуют возле умершего. И все же под каким-нибудь предлогом он сумеет пройти мимо них. Странно, что все это он только думал, лежа без сна, устремив взгляд к ярким звездам, но ничего не предпринимал. Умирающий смотрел на него по-особенному, отказался от его крови. Лучше бы он принял ее, кровь за кровь, своего рода возмещение. Тогда можно бы и сбежать с чистой совестью. С каких пор он, собственно, оробел? Разве мало он знал седобородых евреев, знал и ненавидел, дома, в Проскурове? Странно все же, как этот Нахман не похож на его деда, городского раввина, на всех давних, закоснелых врагов, чахнувших над Талмудом. Хорошо прожить до конца такую жизнь. Вероятно, любая жизнь должна быть прожита до конца, ведь неестественно рубить полувыросшее дерево. Значит, ему не следовало трогать де Вриндта? Пусть бы жил дальше? И продолжал предавать? Или, может, само собой нашлось бы какое-нибудь решение, и в жизни де Вриндта тоже? И надо ли и ему, Менделю Глассу, просто жить дальше, ждать решения, не переплывать Генисаретское озеро, вернуться в Хайфу? Может быть, то, что замыслил англичанин, и есть надлежащее решение? Но от этой смерти веяло успокоением. Сдаваться он не станет, не сознается, но и не сбежит. Ведь бегство — он глубоко вздохнул — равнозначно полному признанию вины. О нет, мистер Эрмин, завтра вы увидите, как при погребении Нахума А. Нахмана я брошу в могилу три лопаты камешков.
Глава шестая
Письмо
В прохладной гостевой комнате Барсины Л. Б. Эрмин лениво потянулся на кровати. За окном раннее утро, и залив сиял немыслимой синевой в кайме пламенеющего белого золота песка. Невооруженным глазом он мог пересчитать верхушки пальм, которые росли разрозненными рощицами, оставшимися от пальмового леса, который некогда опоясывал весь залив от Хайфы до Акко. В войну его пустили на отопление, как и три миллиона олив, — для страны, где мало деревьев, потеря изрядная, даже если прибавить сюда Сирию. Солнце пока что деликатно держалось за Кармелем; дом Барсины еще наслаждался тенью. Эрмин снова зарылся головой в подушки, закрыл глаза. После напряжения последних дней, после поездки по палящему зною в Иорданскую впадину он позволил себе расслабиться, подольше поспать, выкурить одну-две крепкие сигары. Смерть старого сельхозрабочего, его могила на склоне над Дганьей пробудили в нем некоторые возражения против кочевой жизни, не говоря уже о том, что, просыпаясь утром, мужчина иной раз с удовольствием думает о женитьбе. Надо привезти себе английскую девушку, то есть сперва, конечно, влюбиться в нее — белокурое, сероглазое существо с добрым сердцем, здравым рассудком, красивым телом; она родит ему детей и быстро выучит здешний язык, чтобы стать хозяйкой небольшого салона, в благоразумной атмосфере которого смогут встречаться всевозможные здешние чудаки, принюхиваться друг к другу и с удивлением констатировать, что пахнут они не смолой и не серой и ни рогов, ни хвостов не имеют.