Возвращение в Дамаск - Цвейг Арнольд. Страница 5
Эрмин медленно встал, размял колени, расправил плечи. Всех нас — под этим доктор Глускинос подразумевал в первую очередь маленькую общину рабби Цадока Зелигмана, самое консервативное крыло ортодоксального еврейства, которое политически представлял де Вриндт. Однако Эрмин понял: дело вернулось к нему. До чего же иной раз противно быть полицейским, подумал он.
— Как бы то ни было, доктор, вы правы. Всегда что-нибудь да упустишь; но в любом случае мы с вами союзники.
Они пожали друг другу руки, врач проводил Эрмина до двери, не той, в которую они вошли.
— Пожалуй, приму немножко брому, — пошутил Глускинос с кривой улыбкой, — а уж потом прослушаю легкие нашего доброго Нахмана. Теперь что ни день, то беспокойства. — Он указал Эрмину дорогу: вниз по длинному коридору, потом налево и в вестибюль.
Будь Л. Б. Эрмин просто полицейским, он бы, несомненно, меньше занимался предотвращением возможного преступления, чем расследованием уже случившегося. По крайней мере, так он ворчливо твердил себе, когда остановился и наконец-то раскурил трубку. Он вновь чувствовал себя капитаном Эрмином, командиром ротной позиции, отвечающим за нее и две сотни человек, и знал, что предотвратить легче и стоит меньше, нежели потом восстанавливать. Солдат всегда солдат, всегда на посту. Де Вриндт был в эту минуту не кем иным, как рядовым из его роты, который наделал глупостей и которого надо спасать от беды. Словом, ничего не попишешь: вперед, к мистеру де Вриндту, прямиком в его частную жизнь!
Глава третья
Предостережение
В рубашке и брюках из светлого льняного полотна, в плоских бедуинских туфлях из буйволовой кожи на босу ногу поэт Ицхак-Йосеф де Вриндт сидел за столиком, придвинутым к окну, и чистил монеты, превосходные экземпляры эпохи римских императоров и еще более древние. Сейчас, в разгар сухого сезона, торговцы со своими запасами вовсю наседали на коллекционеров; ведь когда дождь обрушивался на горы и размывал в долинах почву, феллахи во время вспашки находили множество монет, в иных местах земля прямо-таки извергала их. И тогда они дешевели…
Поэт Ицхак-Йосеф де Вриндт наклонил голову с рыжеватыми волосами и лысиной, прикрытой кипой из желтоватой и черной козьей шерсти, приблизил круглое лицо с печальными глазами к монетке, которую долго тер хлопчатобумажным лоскутом, смоченным в оливковом масле. «Judaea Capta», разобрал он, «побежденная Иудея»; Веспасиан распорядился отчеканить эту монетку в городе Риме, впоследствии оккупационные легионы привезли ее сюда, и она попала к здешним людям. Приоткрыв рот, он вполголоса произносил короткие фразы; как все, кто много времени проводит в одиночестве, он разговаривал сам с собой, потребность высказаться была столь же велика, сколь и желание, чтобы никто ему не докучал.
— Я бы с легкостью оживил тебя, Тит, сын Веспасиана, предмет любви и восхищения всего света, тебя, твоего кровожадного отца и не менее кровожадного брата… Но я не стану. Пусть кто-нибудь другой обломает себе зубы… Если бы я наконец нашел время сразиться с большой рукописью, а не с противниками Торы, с евреями-еретиками, с этими собаками, которые рады променять наше огромное духовное достояние на… демократию! — С коротким смешком он поскреб острой палочкой слоновой кости патину большой, вроде как серебряной, монеты. — Уж я-то знал, какого римского императора себе выбрал: вот этого, имевшего наглость запретить нам, евреям, носить бороду, какую носил сам, хотел вынудить нас нарушить закон! Его, Адриана [14], тебя! — Он плюнул на монету, стер плевок тряпочкой. — Александрия, тринадцатый год правления, за два года до восстания, да-да. Хотел бы я знать, почему он велел отчеканить эту драхму, с двумя руками на реверсе, с надписью «patèr patrídos», отец отечества. Да-да, старина, хорошо же ты выглядишь со своим носищем, бородой и решительными глазами. Твои солдаты нас перебили, но проку тебе от этого не было, тебя нет, а мы здесь и ведем давнюю борьбу, как и в твое время, когда ты воздвигал над Египтом божественную красоту отрока Антиноя [15].
Он подпер голову рукой, перебирая пальцами редкую рыжеватую бороду, в которой уже виднелась седина, глубоко вздохнул и неожиданно улыбнулся.
У входной двери позвонили; де Вриндт вздрогнул, нахмурился, прошаркал к двери. И тотчас обрадовался, поспешно провел англичанина в комнаты и обещал сразу же сварить кофе. Оба они достаточно долго прожили на Востоке и знали, что отказываться от чашечки кофе ни в коем случае нельзя; вдобавок сдобренная сахаром кипящая вода уничтожает куда больше содержащихся в зернах вредных веществ, чем при европейском способе приготовления кофе. Л. Б. Эрмин попросил разрешения снять пиджак и, сняв его, расположился на диване, прислонясь к прохладной стене и наблюдая, как де Вриндт снует туда-сюда, заваривая в медной турке давно смолотый кофе, а затем подает его на стол. Цицит [16] на рубашке — своего рода бестолковый защитный нагрудник, каждый раз думал Эрмин, вспоминая войну, — эти длинные белые шелковые нити, разлетаясь, повторяли каждое движение хозяина, когда он поставил перед гостем латунный поднос с двумя чашечками и шкатулку, в которой лежали черно-коричневые индийские сигары, крепкие черуты.
— С вашего разрешения, я предпочту свою трубку, — сказал Эрмин, — черутам я не доверяю.
Голландец усмехнулся:
— Они крепкие, но и весьма хорошие, ваши черуты. Город Иерусалим и без того весьма изнашивает сердце, так что чуть больше или чуть меньше уже не имеет значения; коронарные сосуды, говорит доктор Глускинос, и сами сердечные сосуды. Если выкуриваешь их до конца, в груди возникает легкое неприятное давление, но вечно жить незачем, верно?
Эрмин внимательно смотрел на мужчину с водянистыми глазами и слегка отвисшей нижней губой. Вот здесь и надо зацепиться: за город на недельку-другую… он даже знал куда. И причину называть незачем.
— Доктор Глускинос вами доволен, де Вриндт?
Голландский еврей, сидящий напротив, громко рассмеялся, оскалив желтые зубы, будто услышал отличный анекдот.
— А вами врачи хоть раз бывали довольны? — ответил он вопросом на вопрос. — Нет, дорогой мой, если верить доброму Глускиносу, я веду нездоровую жизнь; по его словам, я плохо сплю, во-первых, потому, что эта вот мыслительная машина, — он хлопнул себя по лбу, — попросту не желает делать перерывы в работе, и потому, что я действительно слишком много сижу, неправильно питаюсь, слишком много курю и вообще мало себя берегу. Мне, мол, надо избегать волнений, — он опять коротко и резко хохотнул, — в наше-то время, в нашей стране и в обстоятельствах, против которых мы не можем не бороться… мы, маленькая кучка людей, вынужденных защищать учение и заповеданный нам образ жизни от всего, что вообще существует в этом мире. С тем же успехом Глускинос мог бы запретить волноваться капитану Линдбергу [17], когда тот на своем моторе, на своем хрупком аэроплане летел над волнами Атлантики, на полпути меж Америкой и Европой, один-одинешенек. Что ж, и это пройдет. Прошу вас извинить меня на минутку, взгляните пока на монеты, которые мне предложил плут Шапира; настал час послеобеденной молитвы.
Он вышел в ту из двух других комнат, что смотрела окнами на юго-восток, где за Дамасскими воротами, за множеством башен и крыш, словно серые светила, виднелись в дымке круглый Купол Скалы и второй, поменьше, — Аль-Акса.
Л. Б. Эрмин знал обычаи ортодоксальных евреев, как знал и обычаи арабов или эфиопских христиан; для него это были правила великой игры, в которую народы и религии играли с Богом, и они правильно делали, не позволяя себе мешать, так как опасались гнева незримого партнера. Во всяком случае — он во весь рост вытянулся на диване, застланном бухарской тканью, черно-сине-белой, с красивым причудливым узором, — чертовски трудно говорить с человеком о его личных делах, так трудно, как он и предполагал с самого начала.