Жаркое лето 1762-го - Булыга Сергей Алексеевич. Страница 55

Иван ударил — и попал, заколотил даже — и пошел целиться дальше. А Семен продолжал:

— Как тогда было, когда Бой-баба всем нам на шею садилась. Как? А вот: тогда, говорят, и дед мой тоже говорил, тоже были такие же умники, князь Василий с князем Дмитрием, они же тоже думали сделать почти что такое же: конституцию и две палаты, верхнюю и нижнюю. Очень красиво все было задумано, а как полезно! Там же и вольности тоже давались, это еще тогда, и неподсудность, и запрет на конфискации земель. То есть чего бы не радоваться?! Но только зачем чужому радоваться, стали говорить. И вообще, зачем нам чужое?! Вот царица, говорят, это да, это по-нашему! Казнить и миловать! И стали орать за царицу, что давай ее сюда, хотим царицу, а этих умников в железо и в Сибирь! Бей, чего смотришь!

Иван ударил и промазал, забил своего. Семен обидно засмеялся. Иван покраснел. Семен сказал:

— А зачем меня слушал? А вдруг я дурак? — После сказал: — Играй, играй! А я не буду. Я лучше посмотрю, как ты играешь, у тебя же ловко получается, играй.

Иван выставил шары и опять походил вокруг стола, но удобного места нигде никак не находилось. Сперва Иван не мог понять, в чем тут дело, а после понял: он теперь больше смотрел на Семена, чем на стол, и все ждал, что Семен скажет дальше.

Но Семен молчал. И Иван сперва забил еще два шара, прежде чем Семен опять заговорил — и теперь уже вот что:

— Я не знаю, как надо правильно. Да и мне, если честно сказать, все равно, что у нас будет — две палаты, или одна, или вообще все останется по-старому, казнить и миловать. Да, мне все равно! Потому что я же все равно как был майором, так майором и останусь. И деревня моя какой была, такой останется. Государь мне ничего не прирезал, и покойная государыня тоже. И новая, которая сейчас хочет садиться, чую, тоже не прирежет и не собирается. А он прирежет! И я это точно знаю. И прирежет не потому, что это ему так шведская модель парламентаризма подсказывает, и не английская тоже. А потому, что я, Семен Губин, еще как в прошлом году к нему прибился, так его и по сей день держусь. Держусь, к слову сказать, крепко и неподкупно. А если бы тогда же, то есть в прошлом году, я ухватился бы за шлейф Катрин, так бы и за шлейф держался, даже зубами бы впился, покрепче Орловых. И выпала бы мне деревня от нее. А так шиш с маслом, извини за прямоту. Бей, почему не бьешь?!

Иван глянул на Семена, усмехнулся и отыграл своего.

— За меня давай, — сказал Семен. — Я посмотрю.

Иван сыграл за Семена — и забил.

— Ловко, — сказал Семен. И пока Иван опять начал ходить, высматривать, Семен сказал такое: — Он, как только вернется, сразу призовет тебя к себе на разговор. Хотя уже все обговорено! Но ты все равно скажи ему что-нибудь такое, вроде того, что ты давно об этом думал и что у меня спрашивал… Ну, про законность эту спрашивал! И скажи, что ты и сейчас сомневаешься, не знаешь ничего. Они же, и он с ними, они же, эти мудрецы, они же все равно где-то в своем уме сомневаются, и поэтому когда ты говоришь, что ничего не знаешь, и у него ответа ищешь, ему, как и им всем таким, это всегда очень нравится, и он станет тебе объяснять.

— Про что? — спросил Иван.

— Э! — только и сказал Семен, потому что вдруг что-то услышал и сразу повернулся на звук.

И тут открылась дверь, вошел Степан, учтиво поклонился и сказал, что их высокопревосходительство желают видеть у себя господина ротмистра. И тут же строго добавил: как можно скорее! Семен сказал: с Богом! И они, Иван со Степаном, пошли.

Никита Иванович был у себя в кабинете. Кабинет у него был величественный: кругом шкафы с книгами до самых потолков, а потолки высоченные, стол, извините, как в трактире, то есть такой широченный, а так, конечно, деловой: на нем раскрытые книги, дописанные и недописанные бумаги, золоченый письменный прибор (а может, и просто золотой), пук фазаньих перьев, статуэточки, по правую руку глобус, по левую бронзовая нимфа с корзиной, в корзине виноград. А между ними, то есть между глобусом и нимфой, сидел Никита Иванович и очень внимательно смотрел на Ивана. Иван остановился и сделал поклон. Никита Иванович сказал:

— Проходи ближе, голубчик, садись. У нас же не присутствие. И не канцелярия какая-нибудь.

Иван прошел и осторожно сел к столу по другую сторону от Никиты Ивановича. Никита Иванович еще раз улыбнулся и сказал:

— Вот теперь хорошо тебя вижу. Глаза стали слабы. Беда!

Иван молчал и только подумал о том, что зачем тогда было окна гардинами завешивать. Никита Иванович как будто это услышал и повернулся к окнам, посмотрел на них, а после опять посмотрел на Ивана и сказал:

— Господин майор Губин очень лестно о тебе отзывается. А вы не родня. — Тут Никита Иванович некоторое время молчал, разглядывая Ивана так внимательно, как будто еще раз проверял, нет ли в нем какой похожести, а потом вдруг спросил: — А как ты попал в Россию?

— Я не попал, — сказал Иван. — Я здесь родился.

— А, да! — сказал Никита Иванович. — Верно. А отец? Приехал ведь? И весьма поспешно, как я слышал.

— Да тут попробовал бы он не поспешить! — сказал Иван в сердцах, потому что очень не любил про это рассказывать. А вот Никите Ивановичу об этом, напротив, очень хотелось послушать! И он так и сказал:

— А вы, — и тут он даже перешел на «вы», — а вы не могли бы об этом поведать подробнее. — И тут же, чтобы Иван не успел отказаться, добавил: — Тут же вот какое дело: я об этом уже слышал. Но от таких лиц, которые могли… Ну, как это! Могли представить вашего отца не в самом выгодном свете.

— Ну и что? — сказал Иван. — Пусть представляют. А нам оправдываться не в чем. И отец, пока был жив, никогда не оправдывался, и его брат, мой дядя, тоже, и также я. А другие пускай говорят, что им взбредет. Лишь бы только я этого, им на беду, не слышал!

Сказав это, Иван почувствовал, как у него левый ус задергался. Иван огладил его пальцами, ус успокоился. А Никита Иванович сделал очень доброе лицо и сказал теперь уже вот что:

— О, зачем же так! Разве я говорил, что я им доверяю? Если бы я им доверял, то я бы сейчас с ними и беседовал. А так я беседую с вами. И вот мне вспомнилось, что мне о вашем отце рассказывали, и я решил спросить у вас. Потому что кто же лучше вас об этом знает? Никто!

Иван, выслушав такое, усмехнулся. Он же не такой был дурень, чтобы такому верить. Но все равно сказал — чтобы знали:

— Да ничего там такого особенного не было. Просто когда все это кончилось, это я про то, как брали Данциг и король Станислав ушел в Пруссию, а король Август остался в Варшаве, у нас шляхта съехалась в Вильно на примирительный сейм. И мой отец туда приехал, в Вильно.

— А дядя? — быстро спросил Никита Иванович.

— А дядя еще был со Станиславом, — сказал Иван, нахмурившись. — А отец поехал в Вильно. И у нас так часто бывает, это иногда даже нарочно делается, чтобы как бы оно потом не повернулось, а в роду хоть кто-нибудь да и остался. И вот отец приехал в Вильно, был на заседаниях, голосовал. А потом, уже на третий день вечером, был в одном месте пир. И панство заспорило о том о сем. А после повскакало с мест и похваталось за сабли. И пошли рубиться. И мой отец — сгоряча — чуть не убил Радзивилла, Виленского воеводу, князя Слуцкого, Великого подчашего Литовского и прочее и прочее. И у него еще имений пол-Литвы и четверть Польши. А отец его саблей вот так! Сгоряча! И после этого как моему отцу было там оставаться?! И вот он и уехал.

— Но ведь он же его не убил? — спросил Никита Иванович.

— И даже не поранил! — слишком громко и в сердцах сказал Иван.

— А почему так?

— Да потому что пан Боровский из-под них скатерть выдернул. Они сразу стали падать, и отец ударил мимо.

— Какую еще скатерть?

— Шелковую, скользкую.

— Откуда скатерть?!

— Как откуда? На столе она лежала, где еще скатертям лежать. Они же бились на столе. И когда отец его уже вот так, Боровский дернул скатерть — и они упали. И тут уже все на них! Точнее, правильней сказать, все за Радзивилла на отца! И отец тогда в окно, по крыше, а там сверху прямо в седло, там стояла его лошадь, и со двора на улицу, а там в галоп и в галоп. И ушел.