Между двух стульев - Клюев Евгений Васильевич. Страница 14

– Постойте! – окликнули его голосом Белого Безмозглого. Он обернулся. – Я хотело бы освободить Вас от одной трудности. Скажите, сколько будет дважды два четыре?

Все заинтересованно смотрели на Петропавла.

– Дважды два… четыре? – замялся тот. – Дважды два… это четыре и будет.

– Так-то и Ежу понятно! – воскликнул Ой ли-Лукой ли и предложил: – Позвать Ежа?

Петропавел помотал головой: смышленого Ежа он уже однажды видел.

– Этот вопрос не имеет смысла, – сказал он.

– Еще как имеет! – возразило Белое Безмозглое. – И ответ на него есть – даже несколько ответов! Например, такой… – Белое Безмозглое опасно зевнуло, но все обошлось, – дважды два четыре – будет зеленая дудочка!

– Или колбасная палочка! – из могилы выпорхнул и, часто-часто махая маленькими сильными руками, устремился куда-то крохотный человечек.

– Или колбасная палочка, помните это! – согласилось Белое Безмозглое, а все, провожая улетавшего человечка взглядами, заволновались: «Летучий Нидерландец!.. Мы же забыли его там с Шармен! Бедняга!» – По-видимому, они любили Летучего Нидерландца.

Над могилой появилась голова Шармен. Петропавел сорвался с места и пулей помчался вслед за летящим невысоко над землей Летучим Нидерландцем, чье общество все-таки устраивало его больше, чем общество Шармен. В голове его под управлением колбасной палочки звучала зеленая дудочка – и что делать с ними, Петропавел не знал. А под аккомпанемент этой зеленой дудочки понеслась за ним странная песня, начатая Ой ли-Лукой ли и подхваченная всеми:

Спасибо нашей родине за Спящую Уродину!..

Лирическое преступление

Меня всегда ужасно занимало то место в «Золотом ключике», где Буратино протыкает носом нарисованный очаг. Будь я на месте Алексея Толстого – чего, конечно же, быть не может, а все-таки! – я бы уж побольше, чем он, накрутил вокруг этого нарисованного очага. Я бы населил открывшуюся за ним страну такими героями, о которых никто никогда не слышал, я бы поместил их в такую реальность, которая даже отдаленно не напоминает нашу!..

Есть такая новелла – не помню, кто ее написал, может быть и я, – про Художника, нарисовавшего весь мир. Вот эта новелла.

«Художник долго смотрел на яблоко и нарисовал его. Вместо одного яблока стало два. Художник перевел глаза на часы и нарисовал их. Вместо одних часов стало двое. Когда Художник нарисовал все, что было в доме, он вышел на улицу. Там он нарисовал улицу – и вместо одной улицы стало две. Художник прожил долгую жизнь и успел нарисовать все, что было в мире. Так вместо одного мира стало два.

Люди не знали, что делать с этим вторым миром, и назвали его Искусство».

Второй мир. Искусство… Мир, существующий бок о бок с нашим, соприкасающийся с нашим, порожденный им. Яблоко от яблони, говорят, далеко не падает. Верно ли, что так? Наше яблоко далеко укатилось: в такие пределы, где его не узнают уже и гадают – яблоко? мандарин? арбуз? дыня?..

И вроде бы, все знакомо, а незнакомо. И вроде бы, те же улицы, те же дома, да не те. И вроде бы, те же люди – такие же, как мы с вами, ан – нет. Что мы знаем о них? Да выходит, совсем мало. Настолько мало, что у каждого есть возможность представить их себе по-своему – и не ошибиться… или ошибиться – кто тут судья! И никогда не знать: ошиблись мы или нет, и никогда не узнать этого. Что же – автор? Автор, вечно скрытный и лукавый, искоса поглядывает на нас: всяко, мол, бывает – и так бывает, и эдак бывает. А бывает, что бывает сразу и так и эдак или не так и не эдак. Вот и пойми его поди!..

Да знает ли он сам-то, о чем пишет? Если же не знает – зачем пишет? А мы зачем – читаем?.. Может быть, неважно это: знает, не знает?! Одного не знает – другое знает: большее. Что же большее, чем жизнь? Другие жизни! Те, о которых мы и представления не имеем – вообще не подозреваем, что они есть. А они есть, эти возможные жизни, возможные миры. Они причудливы, они непонятны. Иногда нам кажется, что в них все так же, как у нас, иногда кажется, что не так. Но «не так» – всегда, что бы нам ни казалось.

Об этом знал Александр Грин, придумавший странный мир и населивший его странными людьми. Зурбаган, Лисс… Ассоль, Грей… Нет таких городов и имен таких нет. Но что проку, если есть на карте города, описанные иным каким-нибудь писателем, и имена его героев мы встречаем на каждом шагу? Да никакого проку нет от этого, потому что все равно и города, и имена – другие! И упаси вас бог задержаться в таком вот книжном городе дольше, чем позволил автор… С вами начнет твориться такое, чего никогда не могло бы твориться в реальном городе с тем же названием. Город запутает, обманет, одурманит вас, бросит на произвол судьбы и даже не вспомнит о том, что вы ходили по этим мостовым и глядели на эти здания. И жители города не смогут понять вас, станут глядеть странно и пройдут мимо, пожав плечами: «Да кто это? Разве мы были когда-нибудь знакомы?»

…В этом городе прекрасных миражей,
Где действительность не знает, что ей делать,
Было столько уже разных виражей
На мостах и мостовых заледенелых!
Появлялось божество из-за угла,
И два призрака владели нищей нишей,
И судьба моя меня подстерегла
Львиной мордой, неожиданно возникшей…
Это было – я не помню, на каких
Длинных улицах без всякого названья
И в каких-то переулочках глухих,
Где встречались вы не с нами, мы не с вами,
Где к утру уже от жизни кочевой
И от жизни вообще – такая жалость! –
Вдруг совсем не оставалось ничего,
Сновиденья – и того не оставалось!

Неважно, кто из нас написал это, – важно другое: вы навсегда чужой в этом городе, и если даже будет вам предложено участвовать в чем-то, знайте: вас вовлекают в авантюру, сущности которой вы никогда не поймете, как не узнаете никогда, чем заняты одни герои, пока автор описывает других.

Нет более опасного заблуждения, чем уподобление книжной действительности – действительности реальной. Хитрые реалисты придумали массу способов, чтобы заставить нас принять одну за другую, сбить с толку правдоподобием. В конце концов огромными тиражами начали выходить очень правдоподобные книги, искусно имитирующие ситуации, в которых бываем мы с вами. Мы хохочем или заливаемся слезами, но вот что странно: эстетической эмоции мы при этом можем и не испытывать. Да, нам смешны герои, да, нам жаль их, но и то и другое переживание может совсем не отличаться от переживаний по поводу невзгод нашего соседа по лестничной площадке. А эстетическая эмоция – тоньше: в ней, например, к переживанию добавляется еще и сожаление или радость по поводу того, что так – не бывает. Эстетическая эмоция, по меньшей мере, двупланова, а по большей мере…

И если вынуть из эстетической эмоции представление о том, чего не бывает, – если вынуть из нее, другими словами, представление об условности, то зачем брать в руки книгу? Можно просто выйти на улицу и посмотреть вокруг: смеха и слез будет предостаточно. Но вот возвышающего нас смеха и возвышающих нас слез…

А взять да описать несколько часов нашей жизни, следуя только правде, ни на шаг не отступая в сторону, – не будет ли это немножко скучновато? Ведь когда мы начинаем пересказывать какой-нибудь случай, мы волей-неволей украшаем его несуществующими подробностями – и потом не помним, что из рассказанного нами было на самом деле. Можем ли мы вообще рассказать о чем-нибудь так, как это и было на самом деле? Психологи утверждают, что – нет. И, осудив Бояна вещего («аще кому хотяше песнь творити, то растекашется мысию по древу, серым волком по земли, шизым орлом под облакы»), не так же ли точно – «по замышлению Боянови»! – поступил и сам автор «Слова о полку Игореве», изукрасив повествование множеством причудливых и в конце концов условных деталей?