Мертвые воспоминания (СИ) - Родионова Ирина. Страница 72

Машина рука легла на плечо — невесомо легла, робко, Маша просто устала сидеть в тишине, мерзнуть и вглядываться в окоченевшую Дану, но та рывком сорвалась с места:

— Чего, жалко? Пчелка ты наша, всех обогреть и утешить! Не нужна мне твоя жалость!

От каменных, тяжелых слов, оброненных на зимние ботинки, на нечищеные дорожки и на скрюченную подругу, не стало легче — Маша съежилась в сугробе и быстро заморгала ресницами, на которые налип снег, с тревогой вгляделась в Дану. И от этого стало так горько, так противно и тягостно, что Дана едва сама не залепила ей по лицу — ей нужна была желчная Галка, которая в ответ ощетинилась бы иглами, заорала, и Дана орала бы в ответ, и они, может, даже подрались бы здесь: валялись в стороне от фонарей, кусали протянутые добрые руки, визжали и сдирали шапки с голов… Но Машка, не понимая, почему Дана на нее злится, не обижалась в ответ, и это было невыносимым.

— Добренькая! — от отчаяния высоко и жалко вскрикнула Дана, глядя ей в теплые, спокойные глаза. — С собой сначала разберись, а потом меня дергай!

И рухнула обратно на лавочку, задыхаясь. Все они виноваты, все. Мать, которая зачем-то родила троих детей и подсунула их мужу-садисту, только бы он бил ее пореже. Отец, который вроде и любил их, и возился с ними, а все равно от любой глупости мог избить до крови. И Аля, и Лешка, из-за которых Дана не может ни завыть, ни купить билеты в первый попавшийся плацкарт и уехать, оторваться от города, отца, от себя…

Все виноваты, но не Дана. Отца забрала болезнь.

— Знаешь, — Маша говорила в пустоту, обращаясь то ли к наваленным под сугробом веткам, оставшимся с осенней опилки, то ли к красноносым прохожим, то ли в пустоту, — я статью читала, чтобы тебе как-то помочь… Советы, от психологов, как пережить горе. Надо забраться на ледяную горку, высоко-высоко, представить, что все переживания и боль оставляешь там, наверху, а скатиться совсем другим человеком. Может, и правда полегчает?..

Дана молча поднялась с места и направилась к горке. Если бы Маша сейчас предложила ей выпить уксусной кислоты — кажется, она согласилась бы и на эту пытку, мучительную смерть, только бы не видеть сочувственно-доброго лица, лысой аллеи и малышей с санками. Отобрала у Лешки раздробленную, ощерившуюся пластиковыми зубьями ледянку, оттеснила кого-то из детей, получила окрик в спину и выматерилась на чужого отца. Интересно, а как он срывается на своей дочери?.. Грохнулась об лед копчиком, оттолкнулась ногами и рукой, полетела, обгоняя карапузов, хлещущий в глаза мелкий снег стружкой, и холод, и умершего папу…

Летела бесконечно долго в густой ледяной ночи, в раскаянии и бессильной злобе, в пустой одинокой мысли, от которой хотелось вертеться на месте, как собаке, что прищемила хвост. Теперь Дана срывалась не только на Алю или мать, она цепляла своим отчаянием еще и добродушную Машку, которой лишь бы кого-нибудь спасти. Мелкими льдинками секло веки, но Дана распахивала глаза и смотрела перед собой, будто ответы всплывут из воздуха, надо только заметить, не проморгать…

Заныло в груди: болезнь ушла, но теперь головные боли и цитрамон стали настолько привычными, что почти не мешали, теперь от вареных яиц и мяса пахло гнилью, но Дана-то выжила, выбралась. Это она принесла вирус домой от Галки, это все равно ее вина, это она убила отца.

Или он заболел бы и сам? Она же вызвала врачей, попыталась…

Раз за разом задавая себе один и тот же вопрос, она словно надеялась, что вырвется из круга, набредет на полузаросшую, стертую временем тропинку, но это так не действовало. Она знала, что нужно сделать — простить отца. Летела в черном космосе, в безвоздушном пространстве, лишенном звуков и людей, летела в себе самой, но в упор не видела этой тропинки.

Нужно отпустить его. Принять, прожить каждый удар и оставить в памяти, но где-то за границами самой Даны. Она же любила на самом деле отца, а он любил ее — и ничего исправить уже не получится, когда один мертв, а другой всеми силами пытается убить в себе последнее человеческое. Он не извинится, не исправится. Дана не решится поговорить с ним, повлиять, помочь ему — она столько ненавидела и боялась, что не хотела воспринимать его, как живого.

Теперь он умер. А она все равно не может простить.

Надо, чтобы душа его успокоилась, и самой Дане от прощения стало легче — выплачется, выговорится, переживет. Принесет ему гвоздики, или розу в шуршащей мерзлой слюде, скажет:

— Папа, я тебя прощаю.

Или обойдется без широких жестов и просто будет дальше жить. Он так ничего и не понял, да. Он наверняка даже не задумывался, правильно ли поступает, не пытался влезть в голову к самой Дане, Але, матери, и сбежал в конце концов, не подарив ей даже шанса все исправить. Она одна, да. Ей снова надо зарабатывать, покупать Але свитера и белые маечки в садик, надо учить мелких быть человеком, не обязательно даже хорошим, но — человеком, и не злиться попусту на Машу, не презирать маму и…

Отцовское лицо мелькнуло справа — он стоял хмурый, но глаза у него были большие и напуганные, такие, какими они обычно становились в конце. Дана не стала ничего ему говорить, кричать или обещать, нет, пока она на такое не способна. Может, просто время не пришло? Нельзя заставить себя простить, надо как-то дойти до этого.

Дана не верила, что время лечит, и в то же время очень хотела на это надеяться.

Горка рухнула за спиной, звякнула льдом, в поясницу Дане ногами врезался какой-то мальчуган и шустро скрылся. Она поднялась, отряхнула брюки и утянула Алю подальше от колес летящих по дворам машин. Сдернула варежку, пощупала ее штаны — так и есть, влажные. Пора возвращаться. Встал рядом с ними Лешка с куском линолеума в руках.

Дана хотела вернуться к Маше и то ли извиниться, то ли плюнуть ей в глаза, что все эти советы от психологов — чушь и бред, но лавочка стояла пустой. И тогда Дана присела рядом с Алей, заправила под шапочку выбившиеся кудряшки и крепко мелкую обняла. Стиснула в руках до скрипа суставов, выдохнула, улыбнулась через силу и вновь подкатившие слезы — это от болезни, это не она такой нытик. Аля с трудом вытащила из объятий руку и, прямо как Маша, погладила Дану по плечу.

— Ну-ну, не плакай, — сказала доверительным шепотом.

— Обними нас, — приказным тоном взмолилась Дана, и Лешка присел к ним, и обнял, и тяжело выдохнул куда-то в пуховик.

Они сидели, обнявшись, и даже будто бы радовались снежной зиме, друг другу, продолжающейся жизни. Хихикала Аля, когда Дана щекотала ее своим дыханием, нервно озирался Лешка — вдруг кто из пацанов заметит. А Дана убеждала себя, что только в детях этих и есть и ее счастье, и ее продолжение, и ее смысл. И даже, быть может, прощение отцу.

Просто не время.

В пустой квартире мигала огнями неразобранная елка. Мать смотрела телевизор, пила крепкий кофе и куталась в одеяло, вязание сморщенной медузой валялось перед ней на полу. Дана отправила Алю переодеваться, подумав, что надо бы натереть ей ноги спиртом, натянуть шерстяные носки. Лешка спрятался за книжным шкафом, предчувствуя новую бурю.

Телевизор бормотал далеким, будто бы с того света, голосом.

Дана вышла перед матерью, встала во весь рост. Мать склонила голову, пытаясь вернуться в телевизор.

— Прости меня, — сказала Дана.

Мать кивнула судорожно и склонила голову еще сильней. Махнула рукой — уйди, мол. И Дана согласно отступила в темноту, пошла за спиртом и носками.

Носки и спирт, вот и вся история.

Эпилог

Все было плохо, Кристина мечтала совсем не о таком: представляла себе грубую кирпичную кладку, чуть покачивающиеся на тонких золоченых нитях холсты, а под ними — разложенную чужую память, мертвые эмоции. Она видела себя в кожаных штанах и длинной белой блузе, чуть прозрачной, летящей, в ярких этнических серьгах, с бокалом шампанского. Им пришлось бы поставить в углу отдельный столик для букетов, всюду звучали бы поздравления, то и дело Кристину дергали бы по вопросам покупки картин, и к концу дня она поехала бы в съемную квартиру у реки на такси, по пути купила бы самую большую банку детского питания для Шмеля, заказала бы пиццу и расплакалась на пороге квартиры от счастья.