Не уходи - Мадзантини Маргарет. Страница 13

— Ты помнишь того человека на похоронах моего отца?

Эльза сидела опершись на локти, она слегка склонила ко мне голову:

— Это какого же?

— Того, что прочел речь.

— Помню, более или менее…

— Он, по-твоему, был искренним?

— Есть такие люди, они ввязываются в чужие похороны… Бедняги, делать им нечего.

— По-моему, он был не из таких, он знал даже папино студенческое прозвище. И потом, ведь он плакал.

— У людей полным-полно причин, чтобы поплакать, и любые похороны — это отличный предлог.

— А ты сама по кому плакала?

— По твоему отцу.

— Ты ведь едва была с ним знакома.

— Я плакала вместо тебя.

— Но я-то ведь вовсе и не переживал.

— Вот именно.

Она убрала ноги и рассмеялась.

— Пойду приму душ, уже поздно.

Ну что же, иди принимай свой душ! А я здесь еще немного посижу. Посмотрю на солнце, которое опускается в море в пурпурной бахроме неба… Это так красиво, что ты поневоле поверишь и в Бога, и в лучший мир, где поджидают тебя твои усопшие, чтобы сказать, что ничего не будет ни потеряно, ни забыто. Я думаю о своем отце, а кончик члена у меня так и горит. И думаю я об отце, сидя в одиночестве под этим царственным небом. И сейчас я, пожалуй, возьму из холодильника банку пива, а если все эти банки так и валяются теплыми под столом, у меня порядком испортится настроение.

* * *

В доме Габри и Лодоло была тьма народу, сам дом был окружен настоящим частоколом факелов, трепетавших на ветру. Мне навстречу то и дело попадались бронзовые от загара люди, в темноте сверкали белозубые улыбки. Я был в своем любимом костюме из светлого льна, галстука не надел, волосы, еще не совсем просохшие, приятно холодили мне шею, отголоски этой свежести забирались под рубашку. Бриться я не стал, каждый уикенд давал своей щетине свободу. Держа в руке бокал, я здоровался то с тем, то с другим, был кротким и приветливым, как проповедник. У стола с аперитивами Эльза разговаривала с Манлио и его женой, жестикулировала, поправляла волосы и улыбалась. Полные губы то и дело раскрывались, позволяя видеть ряд верхних зубов, чуть-чуть выдвинутых вперед, — она прекрасно знала, какое обаяние таится в этом ее маленьком дефекте. Отливающее глянцем пунцовое атласное платье, губная помада в тон — со всем этим прекрасно гармонировало колыхание тугой Эльзиной груди, едва она принималась смеяться. На всякого рода вечеринках мы с Эльзой обычно присутствовали порознь — так было гораздо интереснее. Время от времени мы подходили друг к другу и тихонько обменивались кое-какими замечаниями, но самое существенное откладывали на потом, до возвращения домой, когда Эльза меняла высокие каблуки на шлепанцы. Друзья нас безумно смешили, и чем в более мелодраматических ситуациях они оказывались, тем больше мы смеялись. Эльза мигом хватала драматическое зерно любой любовной связи, отбрасывала внешние покровы и внедрялась в сокровенную суть. Она устроила экспертизу всем супружеским парам, что были в нашем окружении. Благодаря ей я точно знал, что все наши друзья несчастны. Сейчас-то, правда, они казались вполне счастливыми. Они с аппетитом ели и пили, рассматривали не принадлежащих им женщин. По-видимому, несчастливость была не слишком глубокой, она переставала их терзать уже после пары бокалов полусухого шампанского, ее можно было запросто прогнать туда, по ту сторону висячего сада, в отступающее море, туда, где у причала ждал пассажиров прогулочный катер Лодоло, опустив белые борта в спокойную ночную воду. Нет, я вовсе не чувствовал себя окруженным страдающими людьми.

Манлио разговаривал с Эльзой и лишь изредка бросал короткие взгляды на свою швейцарскую жену. Мартина поворачивала голову как-то толчками, в такт движениям глаз, слишком близко посаженных и слишком навыкате. Она была миниатюрной, худенькой, морщинистой — этакая черепаха в бриллиантовом колье. Она пила. Пила не сейчас, сейчас Манлио зорко за ней наблюдал. Пила, оставаясь в доме одна, пока он был занят на операциях: роды, выскабливание матки, подсадка и изъятие яйцеклеток, лечение маточных атоний — все это по большей части в частных клиниках. Манлио был к ней привязан, таскал ее за собою уже лет двадцать, словно ребенок заводную куклу. Было полное впечатление, что он купил ее в каком-нибудь игрушечном магазине. Все друзья хором восклицали: «И что он такого особенного в ней нашел?» Что касается меня, то я не находил ничего особенного в нем, а не в ней. Мартина отлично вела дом, могла приготовить и бефстроганов из ягненка, и жаркое по-аматрициански, и не имела никаких мнений. Гости с жадностью глотали эти восхитительные яства и расходились, забыв ее поблагодарить, но разве заводную куклу благодарят… Манлио, естественно, ей изменял. «А как же иначе?! — говорила Эльза. — Такой блестящий человек, такой полнокровный — и эта алкоголичка, лишенная желаний». Сейчас я поглядывал на них, прокладывая дорогу среди гостей, стоящих впереди, и все больше склонялся к мысли, что он с удовольствием бы изменил Мартине с моей женой. И это тоже было естественно. Эльза выглядела такой аппетитной, у нее были пышные волосы и упругие формы, ее так красила эта чуточку рассеянная улыбка и эти торчащие вперед соски, как бы приделанные для пущего соблазна. Уж очень она в этот вечер остроумничала с Манлио. Он был ее гинекологом, он делал ей все проверочные тесты, он в свое время поставил ей спиральку. Неужели она об этом забыла? Он-то уж, во всяком случае, не забыл. Сейчас изо рта у него торчала сигара, глаза горели как угли. А рядом стояла его кукла, вкусно затягиваясь ментоловой сигаретой.

Я потянулся налить себе еще бокал вина, локтем слегка чиркнул по пунцовому наряду Эльзы. Манлио приподнял свой бокал — жестом, который как бы означал, что мы с ним в добром согласии.

Ступай туда, куда надлежит тебе идти, Манлио. В задницу ступай, а не то мы с тобой поругаемся. У тебя рубашки шьются на заказ дюжинами, и на грудных карманчиках стоят их номера, но у тебя еще и брюхо, ты еще в университетские времена обзавелся жирком. Ишь чего захотел, а? Захотел уестествитъ мою жену, пузан ты этакий?

Манлио был моим лучшим другом. Он им был, и он им останется, ты ведь это знаешь. Эта привязанность так во мне и живет, ее мне предписало сердце, не указав на то никаких ясных причин.

Рафаэлла здорово разошлась — вовсю двигала своими массивными телесами, одетыми в длинный бирюзовый кардиган, испещренный вышивками, трудилась в поте лица своего напротив Лодоло, хозяина дома, — у того был обкуренный взгляд, мятая рубашка и вид бедного родственника. Ливия — та и вовсе дошла до точки: волосы у нее сбились на лицо, руки были воздеты к потолку, в ритме шейка тряслись все ее восточные ожерелья, она так и тянулась к Алели. А Адель была затянута в узкий наряд трубочкой, бурый с коричневым отливом, двигала только плечами и головой, робко, словно лицеистка на своем первом балу. Мужья не обращали на них никакого внимания, они стояли на некотором расстоянии и напрочь увязли в очередном споре о политике. Джульяно, муж Ливии, долговязый и преждевременно поседевший человек, наклонялся к Родольфо, мужу Адели, — тот был блестящим специалистом по гражданскому праву, во времена всеобщей безработицы играл в любительском театре; в одно прекрасное лето, которому предстояло еще прийти, он разведется с бедняжкой Аделью и употребит все свое искусство судебного крючкотвора, чтобы начисто лишить ее прав на совместно нажитое имущество — безжалостно и бесстыдно. Но жизнь эластична, ее перспективы расплываются во временных далях, и она дает нам время на все, что угодно. В этот вечер Адель была еще далека от своего будущего и, потряхивая головой, по одной показывала гостям остроконечные брильянтовые сережки, блестевшие в ее ушах.

— Иди к нам, хирург! — крикнула она мне.

Пробираясь через людей, я на миг поймал взгляд твоей матери. Она тоже хлебнула минимум одной рюмкой больше, чем следовало: глаза у нее блестели и выглядели близорукими. С опозданием она поднесла руку ко рту, чтобы прикрыть непрошеный зевок. Я танцую неохотно, уж очень мне не по душе забористая музыка на всю катушку. Но когда и вправду доходит до дела, я самозабвенно утверждаюсь в своем единственном квадратном метре, и оттуда меня уже не вытащишь. В общем, я закрыл глаза и для начала принялся покачиваться, безжизненно опустив руки вдоль туловища. Музыка входила в меня и оставалась, она была глубокой и глухой, как звуки моря в большой раковине. Одну такую раковину я где-то видел совсем недавно. Вот только где? Ну да, она же была там, рядом с нефритовым слоником, на облупившемся лакированном комоде в доме этой женщины. Я ведь уже много раз видел ее через пелену пота, заливавшего глаза, которые я приоткрывал лишь на какое-то мгновение, — видел эту глупую раковину… завиток устья у нее был розовым и гладким, похожим на тайные губы женщины. Теперь я раскачивался еще упорнее, наклонялся вперед, по-настоящему вперед, потом выпрямлялся и откидывал голову назад. Небо над нами переполнилось звездами, как будто темнота, нашпигованная огнями, извергалась фейерверком. Бокал давно уже выпал у меня из рук, подо мной хрустело стекло. Я потерял равновесие и чуть не рухнул в объятия Рафаэллы. «Берегись, Тимо, а то вот скажу тебе „да“, что-то ты будешь делать?» — крикнула она, и от смеха рот у нее разъехался до ушей. Заодно с нею рассмеялись и Ливия и Манлио, который теперь топтался у меня за спиной, добиваясь благосклонности низенькой женщины с мечтательным выражением лица. Я обхватил широкую талию Рафаэллы, повлек ее за собой, и мы вприскочку стали изображать какой-то невероятный танцевальный дуэт. Она путалась в своем непомерно длинном кардигане, ее толстый живот полемизировал с моим, пока я расталкивал ею толпу гостей. Давай плясать, Рафаэлла, давай плясать. Через несколько лет твой живот окажется под моими руками, это будет кусок плоти, изолированный операционными полотнищами, и, лежа на подушке с голубым штампом клиники, ты скажешь мне: «Как жалко, мне ведь удалось наконец похудеть…» — и заплачешь. А сейчас смейся, пляши и откалывай номера! Я тоже пляшу, Анджела, я отплясываю самбу своих воспоминаний. Но своего будущего я не знаю, как и все прочие. Как и твоя мать. Она тогда сняла туфли и танцевала, держа их в руках. Подбирала ступни горбиком, осатаневшими пальцами ног попирала пол, словно виноград давила по осени, сами ее ноги были олицетворением музыки…