Не уходи - Мадзантини Маргарет. Страница 17

Я погасил свет и ушел обратно. Проходя рядом с диваном, в темноте, я наклонился и поправил цветастую накидку. Пес заскулил: я наступил ему на лапу. Закрыл дверь, пихнул ключ в ту же выемку, но оказалось, что жевачка уже потеряла эластичность. Я попробовал размять ее между пальцами, размягчать жевачку собственной слюной мне не хотелось. Тут я услышал звуки, они были похожи на далекое тиканье. Женские каблуки цокали, соприкасаясь с железными ступеньками. Я засунул комок жевачки в рот и начал ее жевать изо всех сил. Ключ выпал у меня из рук, пришлось нагнуться и разыскивать его. Цоканье каблуков оборвалось, женщина шла теперь по мягкой земле. Я разыскал наконец ключ, сильно надавил большим пальцем, и мне удалось-таки пристроить его в щель между кирпичами. Я нырнул вниз, в траву, и затаился за стеной дома, рядом с остовом сгоревшей машины. Италия почти тут же и появилась. Она давно освоилась с темнотой. Ее темные ноги двигались неспешно, между ними просматривалась все та же сумка. Италия казалась усталой. Она протянула руку к выемке над дверью, но в это время ключ сам упал на нее и застрял в волосах. Я распластался по стене, она ощупывала голову. Одним глазом мне удалось увидеть, как она рассматривала ключ, и лицо ее менялось, я видел его с трудом, но понимал, что на нем мало-помалу проступало вполне определенное выражение. Италия сняла комочек жевачки, стала мять его в пальцах и сразу поняла, что жевачка мокрая. Постояла, озираясь, в темноте, потом ее взгляд обратился в мою сторону. Сейчас она меня вычислит, подойдет вплотную и плюнет мне в лицо. Два шага она и вправду сделала, но потом остановилась. Луна чуть освещала ее. Я тихо сидел, прячась за остовом машины. Она смотрела в темноту, прямо туда, где я затаился. Ее взгляд был направлен в пустоту, но она, конечно же, знала, что я тут, это было видно по ее лицу. И все-таки дальше она не пошла, отвернулась, открыла дверь и захлопнула ее за собой.

* * *

Вечером следующего дня я ужинал вместе с Манлио где-то в центре, в одной из тех закусочных, где столики, выставленные на улицу, хлябают на мостовой и приходится нагибаться, пристраивать под нужную ножку кусок картона, а потом ты встаешь и видишь, что теперь столик шатается уже в другую сторону, — в точности как наша жизнь… Манлио шутил, выпячивал грудь, но весел не был. У него только что произошла какая-то неприятность в родильном отделении, он время от времени стрелял эффектными фразами, упрекал себя, но все это было не от души. Вопреки обыкновению, он был неискренен — он ведь сроду не занимался самоедством, и ни малейшей склонности к этому за ним не водилось. Зато он с удовольствием внимал чужим сюжетам и в конце концов начинал принимать в них живое участие. Вот и в этот вечер с пылом, свойственным лишь истинному другу, он безмолвно пытался просочиться в ту глубокую нору, в которой я блуждал столь несоблазнительным образом. Это длилось уже изрядное время. Я помалкивал, был рассеян, весьма агрессивно ткнул вилкой в салат, но тут же его отставил и больше ничего заказывать не стал. Манлио пытался следовать за мной, впитывал мое настроение, но при этом поклевывал то из одной, то из другой тарелки, пробовал то фаршированные перцы, то жареную моццареллу, то нежные тушеные брокколи.

— Послушай, а ты к шлюхам ходишь?

Он такого вопроса явно не ждет, во всяком случае от меня. Улыбается, наливает себе вина, пощелкивает языком.

— Так ходишь или не ходишь?

— А ты?

— Конечно, хожу.

— Да брось!

Кто знает, куда он рванулся, — не исключено, что сразу подумал, не приударить ли ему за Эльзой. Ему кажется неправдоподобным, что я, имея такую жену, похаживаю налево. Но перемена темы ему по душе, с графином вина такая тема вполне уживается.

— Знаешь, а ведь иногда и я… — Сейчас он кажется совсем ребенком.

— Ты к одной и той же или к разным?

— Как получится.

— И где ты с ними действуешь?

— А прямо в машине.

— А вот чего ради ты к ним шляешься?

— Богу с ними молюсь. Что за идиотский вопрос?! — смеется он и прикрывает глаза.

Да совсем не идиотский это вопрос, Манлио, чуть позже ты сам в этом убедишься, когда увидишь, как мимо идет туристка в обнимку с гигантом в штанах «бермудах». Это зрелище ты воспримешь серьезно.

Еще позже я говорю ему, что все это неправда и ни к каким шлюхам я не хожу. Он сердится, но продолжает смеяться, лицо у него багровеет, он говорит, что я говнюк, «и говнюком останешься», уточняет он. Однако же тоски как не бывало, вечер наш встряхнулся, ушел в тайные покои, где брезжит что-то похожее на правду, а может, это сама правда и есть, потому что Манлио уже вполне похож на искреннего человека. Отчаявшегося человека. Мы быстренько прощаемся, два хлопка по плечу, несколько шагов в темноте — и разошлись, каждый шагает по своему собственному тротуару. Неприятного осадка от нашей беседы нет ни у него, ни у меня, вполне гигиеническая дружба.

Я мог бы сказать тебе, Анджела, что тени от фонарей падали, словно мертвые птицы, и, когда они ложились на ветровое стекло, они были для меня символом всего того, чего у меня не было; и еще я мог бы добавить, что, когда я гнал машину на предельной скорости и тени обрушивались на меня все стремительнее, во мне нарастало желание запомнить все. Я мог бы сказать тебе много вещей, которые сегодня выглядели бы правдивыми, но которые тогда ими, пожалуй, не были. Правды я не знаю и не помню. Знаю только, что ехал к Италии, не имея никаких ясных намерений, она в эти минуты была безлика. Она была просто черным фитильком керосиновой коптилки, а сам огонек находился вне ее, в том вязком масляном сиянии, что обволакивало мои безотчетные желания и все, чего мне не хватало.

Начиналась длинная, усаженная деревьями аллея, в которой вырисовывались силуэты продажных женщин. В лучах моих фар возникали зыбкие фигуры, как медузы в ночи. Фары на мгновение наделяли их блеском и тут же опять погружали во тьму. Я притормозил возле последних деревьев. Девушка, которая направилась к машине, была в черных сетчатых чулках, лицо у нее как нельзя лучше подходило для такого промысла: оно имело выражение резкое и детское, таинственное и меланхолическое, — это было лицо проститутки. Что-то она там хрипло выкрикнула, вероятно какое-то ругательство, когда исчезала в зеркале заднего обзора.

Она была на месте, в эту ночь она была дома. Дверь тихо отворилась, пес выбрался на насыпь, стал меня обнюхивать, забился мне в ноги, завилял хвостом, вроде узнал. Италия стояла прямо передо мной, держалась белой рукой за дверь. Я втолкнул ее внутрь своим телом. Наверное, она уже спала, ее рот был напряженнее обычного. Она мне понравилась. Я взял рукой ее волосы, вынудил наклонить голову, присесть. Провел ее лицом по своему животу, по тому месту, где при мысли о ней набухала боль. Лечи меня, лечи… Потом нагнулся сам и губами прошелся по всему ее лицу. Проник языком ей в ноздри, ощутил соленость ее глаз.

Чуть позже она сидела на диване, одной рукой одергивала край майки, стараясь прикрыть интимное место. Такой я ее и увидел, выйдя из ванной. Я там помылся, сидя на краешке ванны, возле спускавшейся сверху заплесневевшей занавески. Выйдя, я подошел, сгреб рукой пучок ее волос, чуть потряс ее голову, а в ладонь в это время положил деньги. Над этой ее ладонью, совсем расслабленной, я немножко помедлил, пришлось ее силком сжать, проявить настойчивость. Она приняла деньги, как принимают боль. Теперь надо уходить, я не мог снова обрести самого себя в ее присутствии. Это было бы совсем неприлично — как если бы я, уходя, нагадил и обернулся посмотреть на собственные экскременты.

А ведь и ты тоже хочешь остаться одна, я теперь научился тебя понимать. Ты делаешь то, чего я жажду, а потом исчезаешь, словно комар при наступлении дня, ты прижимаешься к цветочкам своего дивана и надеешься только на одно — что я тебя не замечу. Тебе известно, что ты что-то значишь только в угаре похоти, ты знаешь, что, когда я перед уходом затягиваю узел галстука, меня уже мутит от отвращения. У тебя не хватает смелости двигаться, пока я здесь, не хватает смелости пройти в ванную, ведь при этом придется показать голый зад. Уж не боишься ли ты, что я тебя прикончу и вышвырну в глинистое русло этой пересохшей реки и ты будешь там лежать, словно почерневшая машина, свалившаяся с виадука… Эх, неведомо тебе, что мое озверение заканчивается в тот миг, когда я умираю в твоем чреве, что после этого я лев, потерявший львиную мощь. Что ты делаешь, после того как я ушел? Что я тебе оставляю? Этот бездействующий камин, эту разгромленную мною комнату, эту обиду, которую я нанес тебе в ночи, ни капли тебя не любя. Подойдет к тебе пес, тебе будет нужен его шерстистый бок, ты примешься его гладить, но глаза твои будут не с ним, он-то все равно слепой. В памяти всплывут картины прошлой жизни, все твои навязчивые видения. Потом вновь вернешься к тому, что есть, поднимешься с дивана, кое-что приберешь, поставишь на место опрокинутый стул. У тебя больше не будет необходимости одергивать майку, и, наклоняясь, ты можешь сколько угодно сверкать голыми ягодицами и не думать об этом. Твое тело, если его не обшаривают мои глаза, стоит свою цену и не больше того, оно не дороже твоего стула, не дороже твоей работы по дому… Но, встав с дивана, ты почувствуешь, как течет по ноге струйка моего семени, и тут… тут я хотел бы знать одну вещь. Я хотел бы знать, испытываешь ли ты при этом отвращение или же… Впрочем, нет, сигай-ка поскорее за свою плесневелую занавесочку, шлюшка моя дорогая, возьми мочалку и смой с себя и мерзость эту, и фантазии сбрендившего твоего клиента.