Бумажные души - Сунд Эрик. Страница 33
Да, его сейчас слушают, но какая разница. За зеркальной стеной сидят люди, которых он едва знает. По видеосвязи на него смотрят двое незнакомых ему людей. Плюс Лассе, которому и так все про него известно. Лассе знает даже, почему он взял фамилию Мартинсон и относительно нейтральное имя Луве – Love.
Луве взял в руки снимок из серии “Маршрут товарного поезда”: изображение железнодорожных путей на станции Лудвика, где поезд простоял больше часа, прежде чем его направили в Стокгольм.
– Я много раз бывал здесь, – сказал Луве. – У родителей был участок в нескольких милях севернее Лудвики. Станция почти не изменилась.
Воспоминания о детстве могли не только причинять боль. Как хорошо было сбежать из дому, добраться до самой Лудвики или Бурлэнге…
– Однажды я автостопом доехал до Лудвики и сел на поезд до Стокгольма… Отец чуть не лопнул от злости.
Затем Луве снова взял в руки портрет королевской четы.
– Когда я был в твоем возрасте, я купил открытку с портретом короля и королевы Сильвии. Примерно такую же, как эта. Написал пару слов и отправил открытку родителям.
Открытку он отправил с Центрального вокзала Стокгольма. Луве тогда ощутил невероятную свободу. Он как будто выздоровел после долгой болезни.
“Вы для меня умерли”, – написал он.
– Мне казалось, что мама – она как Сильвия, – продолжал Луве. – Я вбил себе в голову, что его величество – садист: ходили слухи, что он, когда ему скучно, бросает в Сильвию спички и щелкает ее резинкой. Примерно так же обстояло с моими родителями. Мама молча, с застывшей улыбкой сносила отцовские выходки и предпочитала отворачиваться, когда отец издевался надо мной.
Луве проглотил комок в горле, надеясь, что зашел не слишком далеко, однако Каспар теперь смотрел на него с явным интересом.
– Я могу тебе кое-что рассказать, – продолжал Луве. – Обещаю: как только я замечу, что ты больше не хочешь слушать, я тут же прекращу.
“Интересно, – подумал Луве, – какая история скрывается за этим загадочным взглядом. Если Каспар недавно сбежал – значит, он сбежал в том же возрасте, когда сам Луве порвал со своей семьей. Когда он, подросток, понял наконец, что такое нормальное взросление, а что таковым не является. И из какой семьи надо уносить ноги”.
В детстве Луве казалось, что его семья ничем не отличается от остальных. В то же время он всегда знал, что с его семьей что-то не так. Одно противоречило другому, но такой уж была тогда его жизнь.
Луве подумал и начал:
– Жил-был один ребенок. Одна очень несчастливая девочка.
Глава 30
Белая меланхолия
Темно. Я присаживаюсь на корточки у курятника и смотрю. Жизнь отказывается покидать обезглавленную курицу. Вокруг меня кружатся в хороводе смерти снежинки и белые перья.
Я осторожно глажу курицу по спинке. Сердце еще бьется, маленькое тельце еще не начало остывать.
А на месте шеи – красно-черный обрубок с рваными краями.
В детстве я часто просила отца рассказать про Марию-Антуанетту, французскую королеву. Мне нравилось слушать отцовский голос, особенно когда папа рассказывал о вещах жутких, от которых перехватывало дыхание. Он говорил с таким чувством, что у меня щекотало в животе.
Во время Французской революции бедняки восстали против дворянства и королевской власти, потому что им надоели Предательство, Расточительство, Похоть и Бегство от Действительности. С гильотины, стоявшей на площади Парижа, самого большого и красивого города страны, скатились три тысячи голов.
Когда Пе заводил рассказ о прекрасной, но избалованной Марии-Антуанетте, сидевшей в темнице в ожидании смерти, я словно сама оказывалась в Париже тысяча семьсот девяносто третьего. У королевы отняли все, кроме кольца, которое она носила на пальце и которое напоминало ей о любви к шведу по имени Аксель фон Ферзен.
На перстне-печатке была гравировка: “Tutto a te mi guida” – “Все дороги ведут меня к тебе”.
В простой телеге Марию-Антуанетту повезли через весь Париж. Толпа выказывала королеве ненависть: люди вопили, плевались, бросали в королеву тухлую рыбу, самый отвратительный мусор и собачий кал. Ее возили по городу несколько часов. Но с ней было кольцо; королева проводила по надписи пальцем и самой кожей чувствовала слова “Все дороги ведут меня к тебе”.
Когда телега прибыла на площадь, там уже собралась толпа. Священник и палач возвели Марию-Антуанетту на помост.
“Пришло время мужаться, мадам”, – сказал священник.
“Мужество не покинет меня в миг, когда окончатся мои страдания”, – ответила королева.
“Посмотрим”, – сказал палач.
Ровно в двенадцать с четвертью Мария-Антуанетта под улюлюканье толпы положила голову под нож гильотины. Но кольцо оставалось у нее на пальце; мужество не покинуло королеву, ибо ее возлюбленный был с нею. На площади воцарилась тишина, лезвие упало и перерубило шею королевы с таким звуком, с каким раскалывают на колоде полено.
Дойдя до этого места, отец становился задумчив; дальнейшее повествование могло звучать с вариациями. Иногда он рассказывал, как отрубленная голова королевы скатилась с помоста к объятой ужасом толпе, и толпа расступилась перед ней, словно воды Красного моря перед Моисеем.
Но самой поразительной бывала такая концовка: Пе рассказывал, что, когда голова Марии-Антуанетты отделилась от туловища и палач показал ее толпе, произошло нечто удивительное.
Палач показал людям голову, причем из перерезанной шеи лилась кровь, и тут королева открыла глаза.
Она взглянула на толпу, и улюлюканье стихло.
Мария-Антуанетта моргнула раза три-четыре, и все видели, что голова еще живет, а тело неподвижно лежит у гильотины.
Мужество не покинуло Марию-Антуанетту. Многие потом утверждали, будто королева грустно улыбалась, глядя на тех, кто так ее ненавидел.
Говорят, человек, после того как его обезглавят, еще какое-то время способен видеть и слышать, чувствовать запахи и думать. Я спрашиваю себя, о чем думала, что пережила Мария-Антуанетта. Быть может, она узрела вечность? Три секунды прошли для нее как три сотни лет, а тридцать секунд – как три тысячи лет.
И все, что видела и слышала Мария-Антуанетта во время путешествия своей души, было исполнено любви.
Tutto a te mi guida. Все дороги ведут меня к тебе.
Вот о чем думаю я, Стина из Витваттнета, сидя возле курятника с обезглавленной курицей в руках и чувствуя, как остывает птичье тельце и как затихают смертные судороги. Наверное, думаю я, куриное сознание продолжает жить, и курица проживет еще три тысячи лет, а то и больше. Где-то вне своего земного существования она станет гулять под негаснущим солнцем, клевать зерно, червяков и гусениц, она снесет и высидит бессчетное множество яиц, она будет хлопать крыльями в буйных играх с петухом. Завтра, послезавтра, во все дни моей жизни и даже больше того курица пребудет в этом мире. Мысль о том, что жизнь и смерть сливаются воедино, утешает меня.
Я встаю. На губах у меня улыбка. Шум в курятнике стих. Не слышно ни звука. Интересно, куда все подевались.
Я открываю калитку и иду по птичьему двору. Под ногами у меня хрустят снег, лед, мелкие камешки и ракушки из Скагеррака. Куры едят их, чтобы переваривать пищу. Такие голодные – а зубов нет, жевать нечем. Бедные, беспомощные.
Я обтопываю снег с башмаков и поднимаю засов. Дверь, как всегда, подается сама собой, потому что курятник выстроен плохо. Дверь глухо ударяется о стену, я спускаю с потолка фонарь, зажигаю его.
Тут откуда-то из темноты раздается выстрел. Я цепенею, по телу разливается холод.
Эхо выстрела прокатывается между скалами далеко за мной, уходит наверх.
В курятнике тишина, но в голове у меня пронзительные крики и кудахтанье. Я как будто вижу, как разоряют курятник.
Вот курица без головы, голова без курицы, вот курица, у которой из растерзанной шеи торчит позвоночник, и на нем повисла голова. Везде куры, куры – обезглавленные, они замерли на земле или судорожно подергиваются. Всюду кровь, перья, раскиданная солома, корм, ракушки и стекла из разбитого окна.