ГУЛАГ. Паутина Большого террора - Эпплбаум Энн. Страница 36
Волна арестов в некоторых местах и внутри определенного общественного слоя была такой мощной, что, как писала позднее Елена Сидоркина (ее саму арестовали в ноябре 1937 года), “никто не был уверен в завтрашнем дне. Боялись друг с другом говорить и встречаться, особенно с теми семьями, где отец или мать были «изолированы». А уж выступать с защитой арестованного вообще редко кто отваживался. Если же и находился такой смельчак, тут же сам становился кандидатом на «изоляцию»” [346].
Но расстреляли не всех и не каждый лагерь был вычищен полностью. Как показывает судьба протеже Ягоды В. А. Барабанова, у не столь заметного сотрудника гулаговской администрации шансы уцелеть были даже чуть повыше среднего. В 1935 году, будучи заместителем начальника Дмитлага, Барабанов был арестован вместе с другим чекистом за появление в лагере “в пьяном виде”. Его сняли с должности, он отбыл маленький срок, и в 1938‑м, когда шли массовые аресты приспешников Ягоды, в суматохе о нем просто забыли. В 1954 году, простив ему слабость к алкоголю, его снова повысили и назначили первым заместителем начальника ГУЛАГа [347].
Но в памяти лагерников 1937‑й остался не только как год Большого террора, но и как год, когда прекратилась пропаганда “перевоспитания” преступников и сошла на нет вся соответствующая идеалистическая риторика. Отчасти это, возможно, объясняется уходом со сцены тех, кто теснее всех был связан с кампанией. Ягода, чье имя по-прежнему ассоциировалось в массовом сознании с Беломорканалом, был репрессирован. Максим Горький скоропостижно умер в июне 1936‑го. Л. Авербах, соавтор Горького по “Беломорско-Балтийскому каналу”, был объявлен троцкистом и арестован в апреле 1937‑го. Его судьбу разделила его сестра И. Авербах, написавшая книгу “От преступления к труду” (1936), и многие писатели, участвовавшие в поездке на Беломорканал [348].
Перемена имела и более глубокие причины. По мере того как политическая риторика становилась все более радикальной, а охота на политических преступников все более оголтелой, менялся и статус лагерей, где содержались эти “опасные” политзаключенные. В стране, охваченной паранойей и шпиономанией, само существование лагерей для “врагов народа” и “вредителей” стало если не полнейшей тайной (в 1940‑е годы заключенные, строящие дороги и жилые дома, были обычным зрелищем во многих крупных городах), то по крайней мере темой не для публичного обсуждения. Пьеса Николая Погодина “Аристократы” была в 1937 году запрещена. Спектакль по ней вновь появился в афишах – хотя и ненадолго – только в 1956 году [349]. “Беломорско-Балтийский канал” Горького тоже был поставлен на полку запрещенных книг. Какая причина была главной – неясно. Возможно, новое начальство НКВД не могло терпеть трескучую хвалу в адрес поверженного Ягоды. Или, возможно, яркие картины успешного перевоспитания “враждебных элементов” плохо вписывались в действительность, где каждый день появлялись все новые “враги”, которых сотнями тысяч убивали, а не перевоспитывали. Несомненно, истории об умелых и всезнающих чекистах никак не вязались с масштабными чистками в НКВД.
Демонстрируя рвение в деле изоляции врагов режима и не считаясь с расходами, московские начальники ГУЛАГа издали новые инструкции о секретности. Всю корреспонденцию надо было теперь пересылать со спецкурьерами. Только в 1940 году курьеры НКВД переправили 25 миллионов единиц секретной корреспонденции. Те, кто посылал заключенным письма, писали вместо адреса номер почтового ящика, потому что местоположение лагерей стало секретным и даже во внутренней переписке НКВД они эвфемистически именовались теперь “спецобъектами” или “подразделениями” [350].
Для более специфической информации как о лагерях, так и о заключенных, передаваемой “открытым текстом телеграмм”, был разработан особый код. Сохранился документ 1940 года со списком кодированных обозначений. Некоторые из них свидетельствуют о некой творческой изощренности. Слова “беременные женщины” надо было заменять на “книги”, “женщины с детьми” – на “квитанции”. “Мужчин” следовало превращать в “счета”. Ссыльные шли как “макулатура”, подследственные – как “конверты”. Лагерь превращали в “трест”, лагпункт – в “фабрику”. Один из лагерей получил кодовое название “Свободный” [351].
Изменился и внутрилагерный язык. До осени 1937 года в официальных документах и письмах арестантов часто называли по характеру их работы – например, “лесорубами”. К 1940‑му никаких лесорубов уже не осталось – были только заключенные, или з/к [352]. Группа з/к (зэков) обезличенно называлась “контингент”. Заключенный не мог теперь получить вожделенное звание ударника или стахановца: один лагерный администратор в духе времени потребовал от подчиненных официально называть хороших работников всего-навсего “з/к работающими по-ударному” или “з/к, работающими методами стахановского труда”.
Термин “политический заключенный”, разумеется, давным-давно уже не использовался в сколько-нибудь положительном смысле. Привилегии лагерников-социалистов исчезли с их переводом из Соловков в 1925 году. Слово “политзаключенный” претерпело полную трансформацию. Оно стало обозначать любого приговоренного по печально знаменитой 58‑й статье Уголовного кодекса, определявшей наказания за “контрреволюционные” преступления, и употреблялось исключительно в отрицательном смысле. “Политических” называли еще КР (контрреволюционерами), контрами, каэрами, контриками и все чаще – врагами народа [353].
Эту якобинскую кличку, впервые использованную Лениным в 1917 году, возродил в 1927‑м Сталин, применив ее к Троцкому и его сторонникам. Более широкое значение она получила в 1936‑м, когда ЦК партии направил республиканским и областным парторганизациям закрытое письмо, к которому, по мнению биографа Сталина Дмитрия Волкогонова, вождь непосредственно “приложил руку”. В письме подчеркивалось, что враг народа обычно выглядит “ручным и безобидным”, но при этом делает все, чтобы “потихоньку вползти в социализм”, не принимая его. Иными словами, враг народа может и не высказывать свои взгляды открыто. Лаврентий Берия, возглавивший НКВД позднее, на совещаниях часто высказывал мысль, авторство которой он приписывал Сталину: “Враг народа не только тот, кто вредит, но и тот, кто сомневается в правильности линии партии”. Следовательно, враг народа – это любой, кто критически относится к власти Сталина по какой бы то ни было причине, пусть даже он молчит об этом [354].
Понятие “враг народа” стало официально использоваться в гулаговских документах. Приказ НКВД от 1937 года позволил арестовывать женщин как “жен врагов народа”; так же поступали и с детьми. Возникла официальная аббревиатура ЧСИР – член семьи изменника родины [355]. Многих таких “жен” отправили в Темниковский лагерь (Темлаг) в Мордовии. Анна Ларина, вдова видного советского деятеля Николая Бухарина, вспоминала, что беда уравняла всех – Тухачевских и Якиров, Бухариных и Радеков, Уборевичей и Гамарников [356].
Галина Левинсон, тоже прошедшая через Темлаг, писала, что лагерный режим был сравнительно либеральным: “может быть, потому, что мы были первые и еще не выработалась привычка относиться к «женам врагов народа» как к остальным заключенным”. Большинство женщин в лагере, отмечает она, были “абсолютно советскими людьми” и считали свой арест результатом какого-то фашистского заговора внутри партии. Некоторые постоянно писали письма Сталину и в ЦК, стремясь довести до их сведения, “что творят органы” [357].