Ящик водки. Том 4 - Кох Альфред Рейнгольдович. Страница 60

Алик, как ты думаешь? У нас же тоже было право первой ночи. Барину как же не драть крепостных девок. В хвост, как говорится, и в гриву. Даже Александр Сергеич Пушкин в этом замечен. Даже некоторые имена известны. Некая была крепостная девица Феврония, с которой Пушкин развлекался. И она как-то его даже вдохновляла. Жаль, что тогда не было видео, может, нам, благодарным потомкам, достался бы компромат на поэта — что на твоего Скуратова… А вот еще в 2000-м был юбилей Пьехи.

— Я думаю, ей теперь 70, да?

— Ну, не девочка. Хотел бы ты быть бабой 70 лет?

— Нет. А ты? — Нет.

— Почему? Что тебя смущает? Слово «баба» или слово «70 лет»?

— Да все вместе. И бабой…

— А хотел бы ты быть бабой в 20 лет?

— Нет. Мне кажется, что баба — при всем при том, что я такой либерал — ой, извини, я при тебе обещался не называть себя либералом, — мне кажется, что бабам все-таки тяжелей живется, безусловно.

— За это мы их и любим. То есть тебе бы не хотелось, чтобы в тебя кто-нибудь влюбился? Он бы тебя домогался, он бы за тобой ухаживал. Разве ты не хочешь испытать эти чувства? Тебе же никогда в жизни не придется испытать эти чувства.

— Ну почему? Пидорасы за мной ухаживали в молодости. Ничего интересного, я тебе скажу. Я понял тогда, когда за мной пидорасы ухаживали, что, когда за тобой ухаживают…

— (Печально.) А за мной никто не ухаживал…

— Так вот я понял, что, когда тебе с человеком не хочется е…аться, а он пристает с ухаживаниями, то это просто тошно. И ты думаешь одну думу: когда же вы отъе…етесь?

— Да?

— Я тебе говорю.

— Наверно, да…

— Вот ты сейчас если окинешь взглядом жизнь вокруг — то поймешь, что чаще всего мужские ухаживания бабам и не нужны.

— Да …

— Забавно, вот я нашел в старом блокноте удивительную запись, датированную 29 апреля 2000 года. За весь день одна запись: «Напился».

— Ха-ха!

— Что было? В какой связи? Не помню. Но, видимо, серьезно. Потому что оставил в анналах.

— В анале оставил?

— В анналах.

— А какая разница?

— Анал — это прилагательное. Anal sex. Существительное же будет анус. Ферштейн? А аннал с двумя НН — это уже другая история. Это существительное. Тут не спутаешь. Значит, 1 Мая отмечал на даче у Долецкой. В Ватутинках.

— Кто такая Долецкая, расскажи мне. Я никак не могу понять, почему вы ее все взахлеб любите.

— Почему мы любим Долецкую? Во-первых, с ней можно сесть, выпить. Так, знаешь, душевно. Потом, она вообще так соображает. С ней так разговариваешь нормально. Чаше бывает, с бабами разговариваешь и думаешь: «Этого ей не скажи, того не скажи, не поймет, обидится — так, хиханьки-хаханьки, и ничего более». Обычно же как? Сидят люди, разговаривают разговоры, обстановка теплая, неформальная. А приехали бабы — все, разговор окончен, настроение сразу другое, — почти всегда же так.

— Да.

— А приехала Долецкая — так разговор нормально продолжается, все в том же духе. Вот это интересно.

— Ну это же чистая мимикрия. Это образ своего парня.

— Да и ладно, пусть бы и мимикрия. Зато, по крайней мере, чувствуешь себя естественно.

— А я хочу, чтобы, когда бабы приезжали, мужчины замолкали.

— Ну мы же не должны всех женщин… э-э-э… использовать по назначению, правильно?

— Но мы хотя бы должны не сквернословить перед ними. Ну, хотя бы стремиться.

— Думаешь? Ну— Ну… Еще вот открыли памятник Ерофееву в 2000 году.

— Веньке?

— Да. На площади Борьбы. Все-таки приятно. И, кстати, Веня Ерофеев — он был католик.

— Как Чаадаев?

— И как артист Владимир Машков. С Веней мне не очень это понятно — отчего он католик. Вообще же я его искренне считаю глубочайшим писателем, серьезнейшим автором.

— Что же он тебе открыл нового в твоей глупой и нелепой жизни?

— Ну, книжка его читается без отрыва, она весьма пронзительная. Я ее читал еще при советской власти, «Москва—Петушки». А недавно вот прочитал издание с комментариями, которые по объему раз в 10 превосходят основной текст.

— В нашей книжке тоже до хера комментариев.

— Я думал, на тебя, на твое творческое развитие в этом смысле повлиял Ерофеев, что ты по его следам так увлекся комментариями. А он ни хера на тебя не повлиял, как выясняется.

— Нет. Я самодостаточен.

— Комментарии к Вене написал некий русский, который живет, кажется, в Японии, — видимо, у него там избыток досуга, и вот он написал такую забавную вещь. Там объясняется, что куча шуточек из книжки построена на либретто опер. Потому что Веня был страшным ценителем оперного искусства. Потом там объясняются все политические, все литературные аллюзии — я был этим глубоко тронут. Факт построения памятника Ерофееву мне кажется позитивным каким-то явлением.

— А мы с тобой какие писатели — андеграунд или не андеграунд?

— (Вздох,) Я думаю, сука, неформатные в основном, как верно заметил господин Парфенов.

— …отлученный от телевизора.

— Да… Исповедальная проза — помнишь, ляпнул кто-то? И это — про «Ящик водки»!

— Да. Исповедальная. Ха-ха!

— Сейчас же застой в литературе, а тут мы… Так вот, читал я про Веню книжку одной дамы, которая считалась его официальной любовницей, при наличии жены. Жена это все терпела, поскольку Вене объявили, что у него рак гортани…

— Я помню с ним интервью, когда он какой-то прибор прислонял к горлу и говорил.

— …и жена так рассудила: раз человеку все равно на днях помирать, месяцы его сочтены — так чего уже херами мериться с любовницей, пусть она приезжает иногда к умирающему… И она допустила эту любовницу, которая пописывала чего-то и сделала маленькую книжечку про последние дни Ерофеева — бесценный документ. И я читал вот эти все жуткие сцены тем не менее между бабами, разборки. Одна говорит: это благодаря мне он стал великим. Другая спорит, тянет лавры на себя… А сам он ругался матом, то одну гнал, то другую.

— А он стал великим?

— Веня? Я понял, тебе он не очень как-то нравится, а мне — так дико симпатичен.

— Нет, ну вот эта формулировка — симпатичен — она изначально предполагает отсутствие величия. Симпатичен ровно потому, что он ровен нам.

— Симпатичен — это для меня круче, чем великий.

— Да? То есть, условно говоря, Чехов тебе более симпатичен, чем великий?

— Да. Если ты мне симпатичен — значит, это для меня круто. А если я о тебе не думаю, то ты мне по херу.

— Если говорить о русском языке, то я понимаю, что я никогда не смогу писать, как Чехов.

— Какие твои годы!

— Мне уже столько лет, во сколько Чехов уже умер. Поэтому это исключено.

— Но Лев Толстой в твои годы был еще мальчик.

— А Лев Толстой с точки зрения инструментария был довольно слабый. Пушкин был сильный, но он тоже уже умер. Лермонтов был сильный, но он тоже уже умер. Я остался один.

— Ты забыл, что я, б…, еще жив.

— Ты не дорожишь русским языком. Я смотрю на твою пунктуацию, на твои слова — нет, ты не дорожишь языком.

— Да? Невнимательно ты читаешь меня, — ответил классик классику.

— А Бунин, да, еще жив был. Сколько лет ему было, когда он умер?

— 72, что ли.

— Вот. Писал по-русски. Горький. Горький, кстати, неплохо руководил русским языком.

— Горький смазался как-то весь от своего большевизма — он как Ходорковский вернулся с Запада за каким-то хреном.

— Ха-ха! Это ты сейчас выдумал?

— Конечно.

— Ему приставили девушку-кагэбэшницу.

— Обоим, Горькому и Ходорковскому, сказали: мы ваши активы поставим на службу рабочим и крестьянам. Только Ходорковского всерьез законопатили…

— А Горького хотя и отправили на Беломоро-Балтийский канал, но в ознакомительную поездку.

— Я читал, что он кого-то освобождал там.

— Да ладно!

— На канале.

— Все это детский лепет. Чистый мудак был. Старый идиот: из Сорренто приехал в Москву!

— А ты бы в 37-м не поехал из Сорренто в Москву?

— Нет.

— А я вот в Сорренто не был, поэтому мне трудно говорить о том, какое бы я принял решение.