Натюрморт с часами - Блашкович Ласло. Страница 23
Но это ему вовсе не помешает, на балу-маскараде в парижской мастерской Педжи Милосавлевича мы видим его, нарядившегося в костюм экзотической японки! Художники, собиравшиеся по субботам в «салоне» сербского живописца, на вечеринках с сюрпризами, по определению склонные к декадансу, были невинны. Стеснительная «гейша» вызвала смех и восторг у неких Мишель Морган, Эдвиж Фейер и Франсуаз Розе, а также у каких-то балерин и учеников актерской школы Шарля Дюллена. Тут бывают и наши, например, художник Миливое Узелац и Цуца Сокич, бонвиван Джока Яйчинац, и воспитанница Дюллена Ольга Кешелевич. Все спрашивают, как Богдан выглядит смешнее, вот так наряженным или полностью обнаженным. Богдан, однако, полагает, что он модник, денди. Часто у него не бывает ни франка, при этом он с легкостью, на первый взгляд, играет роль голодающего художника.
«Немного позже, на том же месте, — пишет он Девочке Иованович, — один итальянец будет снимать фильм, но только для домашней проекции, на узкой пленке. Множество софитов будут освещать кинозвезду Лизетт Лонвен, с которой я имел честь исполнить, вместе с Узелацем и Педжей, несколько комических сцен для фильма и позировал для фотографий».
* * *
И я разрываюсь между художниками и моделями, — Шупут часто заманивал моделей какой-то далекой мечтой, как овечек. Этих, например, из школы искусств: Каролину Маркс, Милеву, Ружу Цыганку, и какого-то студента, негра, по имени Кола Аджан.
Это ворон? — спрашивает наш господинчик, указывая на фигуру упомянутого негра, на переполненном деталями эскизе, который Богдан набрасывает «по памяти». Он сидит на ступенях соседнего дома, рисует на коленях. Тот молодой человек спускается по лестнице, его трудно рассмотреть, потому что солнце стоит высоко и бьет в глаза, отражаясь от светового люка у него за спиной, превращая идущего в длинную тень, в блестящую палочку угля. Идущий останавливается, заметив рисовальщика, сидящего к нему спиной, неслышно приближается к нему и так застывает, похожий на распростертое тонкое крыло, завороженно глядя на рисующего.
Богдан не поворачивается к наблюдателю, словно у него нет времени на праздного прохожего, чувствует только приятный запах чистоты, исходящий от юноши. Весь дом такой, можно заключить по полированным ступеням, светлый, щедрый. Разве возможно, чтобы рай и ад оказались так близко друг к другу, Богдану просто не верится, кажется, если бы просунуть руку сквозь стену, Бог перестал бы думать о доме, и он, этот дом, потерялся бы в ничтожности Дворца Вагнера.
Чей это дом? — спрашивает он и встает, разминая затекшие ноги, оборачивается к молодому человеку и показывает ему рисунок, стоя на нижней ступеньке, в противном случае они смотрели бы друг другу в глаза.
Наш, — отвечает учтивый любопытствующий, показывая глазами на мраморную табличку с именем доктора Теодора Иовановича с широком красным крестом, в сердце которого свернулась змея. Такая же змеиная спираль напугает Богдана, когда он поднимется со стола доктора, как сломанная пружина. Не бойся, скажет его новый друг, хватаясь за голову, это просто высушенная лоза из нашего виноградника. Пугающему сходству улыбнется и голый череп, прижимающий бумаги к столу. Богдан подносит ко рту чашку с чаем, ощущая привкус ванили. Змея вечно будет ползти по рисунку, неся на одном зубе яд, а на другом лекарство. Однако, и рай, до грехопадения, тоже пугающий, думает Богдан, посасывая кусочек леденцового сахара, как здесь много язычков, костей и непристойных моделей.
Мне хотелось иметь бы мою голову, попросит его молодой Иованович, крутясь на фортепьянном табурете.
Но все это, и этот five о’clock, и ваяние бюста юноши, гильотинирование в гипсе, как они в шутку назовут эту работу, будет происходить в следующие месяцы и годы, потому что на лестнице Богдан примет руку, протянутую Мило, заметив, что она влажная, и после вопроса, был ли это ворон, сопровождавшегося легким нажатием подушечки пальца на сомнительные перья, угольное лицо размазывается, стирается.
Это не ворон, а негр, Кола Аджан, я думал о нем, но мог бы быть кто угодно, даже и старый ворон, который, каркая, произносит несколько человеческих слов на языке пигмеев. Да, это вполне мог бы быть ворон.
Возьми это.
* * *
Так, после Мило Йовановича, побратима и горячего поклонника (даже можно сказать: лирического мецената), этот убаюкивающий ряд моделей Шупута можно было продолжить — сезанновскими игроками в карты, носящими наши имена, которые мгновенно исчезают, чернокожими трубачами из бара «Boule Blanche», которые перекликаются друг с другом гортанными возгласами, Девочкой, увиденной через прицеливающийся, циклопический монокль доктора. Здесь целый ряд портретов и шаржей: Люба Давидович, доктор Мачек, доктор Спахо, Жарко Васильевич, Педжа Милосавлевич, Дж. Яйчинац, профессор Мудрински, некий Пал Блашкович в плену, Эва Клука. Тела и головы. Он с трудом запоминал лица, но с еще большим трудом забывал. Случалось, что от скуки или пресыщенности он отрывал руки-ноги куклам и крылышки насекомым.
Мое сердце — это иной раз пугающий бал-маскарад, кровавый карнавал, — говорит он Мило, который озабоченно ощупывает его горящий лоб. Я продал портрет короля «Дунайской сберегательной кассе», но кому-то из начальников не понравилась королевская голова! Наверное, он им показался похожим на шведа или шалопая. Я убрал его голову и сделал «нам просто надо перерисовать», и теперь жду, что с обычными людьми повезет больше. Представляешь, я обезглавил нашего короля, — кричал Богдан, катая этот йориковский череп по столу, показывая изумленному другу свою черную руку.
Когда в тридцать девятом в Сайлово готовили площадку под взлетно-посадочную полосу, раскопали какое-то старое кладбище. Вот где было голов, — пересказывал Шупут, восхищенный, как веселый покойник, лотреамоновской картиной раздавленных черепов, как в «Песнях Малъдорора»! Как уж он там оказался, мы не знаем, но слышали, в какой лихорадке он перенес семь распадающихся черепов тысячелетней давности, разрушенных тихим порохом ила, в здание Матицы, и там рисовал и писал их, чтобы не нести домой, потому что дом и так был полон таких же, насаженных на колья, которые по ночам, клацая челюстями, взывали: «Дай голову, дай голову, Шупут!»
Эта морбидная тема полностью овладеет его мыслями и чувствами. Будучи в плену, он в 1941 году выполнит приказ хозяина завода Шмидта и напишет его портрет. Оставшимися материалами, огрызками, Шупут сделает портрет товарища по несчастью Пала Б., который был спокоен, как мертвец, и мог сидеть на солнце бесконечно, не обращая внимания на муравьев, заползавших в дыры на одежде, на мух, которые садились на него, как на стекло, на страх смерти. Эта картина попадет в нашу страну после войны, подписанная вымышленным именем («gemalt d. 17.1.1944. von Baronin Benita von Behr»), дата более поздняя, когда наш художник уже давно был мертв.
Опять маска? Записка из бутылки или с того света? Единственный способ избегнуть цензуры? Попытка реинкарнации? Или просто общее место о бессмертии картины, о неведении?
* * *
Прошу вас, оставьте мне перчатки, — повторяла женщина, сжимая маленькие кулачки, не чувствуя пальцев.
С напряжением, от которого болит каждая клетка, Шупут замечает, что тетя говорит о его подарке, купленном на гонорар с выставки в Сокольском доме, тогда же она получила и галоши, а Эвица — очки в оправе аэродинамической формы. Машинально смотрит на мать. Где же ее очки, подумал он, вообще-то я никогда не видел, чтобы она их носила! Может быть, они сразу разбились, а она их спрятала на дне ящика комода, или они ей не нравятся, а ему не говорит, чтобы не обидеть. Мама, зовет Богдан, желая объяснить, что отремонтировать или поменять очки — минутное дело, но тут что-то тупо и больно толкает его в лопатку, он поскользнулся. Подняв голову, видит двух, как кто-то по инерции сказал, женщин «средних лет», кто-то, не знающий, что их «лета» совсем на исходе, — мать, похожую на сухую розу (его вечно грызло, что он ничего не понимает в цветах, знает одно-два названия), как она левой рукой закрывает голые груди, а правой снимает чулки, с которых исчез цвет; и тетю, светлое, но недозрелое яблочко, как она, уже обнаженная, протягивает руки и — дрожит.