Натюрморт с часами - Блашкович Ласло. Страница 35

Все прочее ему преподнесено в больших дозах. Например, с него уже хватит врачебных ошибок. Ту историю об исцеленном отце, — он ломится в дверь к Девочке, перед этим выпив весь запас духов, которые продает Мария, в поисках ключа от комнаты, в которой хранится довоенный нектар (к слову, не случись это с ней, человек с отрыжкой, отдающей болгарской розой, даже был бы симпатичен), ту историю о грандиозном промахе Девочки квартирант слышал столько раз, что уже иногда видит ее во сне и во сне осязает.

Будучи логичным (как сам утверждает) и консервативным, наш биограф умеет соединить эти два очевидных недостатка. Но вместо реалистической прозы он получает дешевый хоррор, воображая мать Марии заточенной в тайных покоях Девочки. Разумеется, нечто такое ему не кажется достойным пересказа. Положив руки под голову, он вскоре засыпает.

От дремы его пробуждает пение Марии, он слушает его, не открывая глаз. Целую вечность не слышал он этой колыбельной о пене морской, о легкости бытия, о краешке неба. Прибегай сегодня вечером, до темноты и дождя, и возьми с собой свою песенку о счастье. Я ухожу, и, может быть, никогда не вернусь. А хотел я тебе что-то прекрасное сказать. Потом вспомнил, чья она. В наше время из-за нее человек может нарваться на пулю.

Твое пение — это военное преступление, — говорит он.

Что, у меня совсем нет слуха? — она состроила смешную гримаску.

Ты шутишь, но эта песня в нынешних обстоятельствах, я имею в виду обломки бывшего государства, радикально изменила свое значение. Это больше не шлягер, а код. Запеть ее где-нибудь, значит, нарываться, провоцировать. Люди или поддержат, или будут возражать. Донесут на тебя, как на провокатора.

Ты говоришь, что теперь речь идет об изнасиловании, а не о любви?

Правильнее сказать: о другой степени чистоты.

Я думаю, что ты нечист, — Мария потянулась, обнажив подмышку с волосками, пробивающимися в форме сердечка. Косту неприятно удивляет и ее жалкая игра словами, и грязная мысль о ее теле. — Это я вместо нее чувствую стыд, — подумал он, держась за живот. Встает, чтобы найти питьевую соду от изжоги.

* * *

Господи, а это откуда?

Коста оборачивается, слизнув с кончика ножа белый порошок, и видит, что девушка стряхивает крошки и мусор с газеты, которую она достала из ящика, не задвинув его. Коста не выносит три вещи: копание в его интимных чувствах, выдвинутые ящики и когда кто-то читает газету через его плечо. Удивляется: надо же, как ей в один заход удалось вызвать девяносто процентов моего гнева. А она ничего не замечает, вообще. Коста стоит, ненавидя самого себя. Тот, кто совершает преступление из-за любви, меньший грешник?

Это твое объявление? — Мария показывает на обведенный от руки прямоугольник с мелким шрифтом? «Оказываю интеллектуальные услуги… тра-ля-ля…» Маэстро, вам звонят клиенты?

Я его больше не повторяю.

Хозяйка отнимает у тебя все силы? — подшучивает девушка.

Было одно сообщение о смерти и один некролог, — писатель понимает, что оправдывается, — а, вообще-то, я планирую путеводитель.

Путеводитель?! Вот же ты нас осчастливишь! Разве нормальный человек сюда поедет, только какой-нибудь сумасброд?!

Ну, не будет же так вечно, — сердится будущий автор. Будет, будет… Или все будет по-другому, каждое здание, каждая травинка. Как в той песне, помнишь?

Как я был поспешен, — согнул колено Коста.

Здесь не хватает страницы, — констатирует Мария, расправляя газету, — с извещениями о смерти.

Возможно. Этой газетой я затыкал окно.

Посмотри, какая криминальная хроника! Случаются ли смерти из-за пения? Водитель (тут какое-то пятнышко)… Тот-то и тот-то, бывший инструктор по вождению, перенес за рулем инфаркт и вызвал беспрецедентную цепную реакцию столкновений, настоящий карамболь в центре города. Нам, как писателям, есть от этого польза? В смысле творческого импульса, разумеется. Плакать не будем. Вот, американцы страдают по аутентичным событиям. Все реже встречаются предупреждения, что «любое сходство с реальными лицами и событиями случайно». Сколько новых фильмов и романов выходят с примечанием, что они созданы «по следам реальных событий»! Люди, похоже, сходят с ума от универсально-прикладного гиперреализма.

Ничего нового. И Достоевский копался в газетных сообщениях…

Я говорю не о новом, а о тренде. Всем подавай голую правду, кого волнует чье-то воображение?

Да, но только при таком гипертрофировании теряются реальные контуры. Поднеси эту газету слишком близко к глазам, и не увидишь ничего, кроме пятен и спиралей, которые будут прыгать у тебя под веками. Каждая моя вымышленная смерть в меньшей степени смертна, чем все те, о которых ты читаешь. Такие свидетельства не являются литературой par excellence.

Ты должен снова это увидеть, — Мария достала из Костиного ящика стопку листов, перебирала их, пока не нашла соответствующий фрагмент. Когда критик «Обозрения» писал о выставке Десяти в новом Доме хорватских художников в Загребе, в сентябре сорокового года, а это была последняя прижизненная выставка Шупута, ему особенно не понравился разлад между сегодняшней жизнью и искусством: то, что мы чувствуем волнение в сердце, в душе, в мозге, наши головы гудят от новостей с театра военных действий, наши нервы натянуты, как струны, а картины ничего не говорят об этих тревогах — столкновении миров, цивилизаций, которые действительно гибнут.

Мария, я о Шупуте знаю меньше, чем последний ученик художественной школы. Но в одном уверен: он пишет то, что и все, потому что полагается на собственную силу. Когда пишешь Нотр-Дам, это еще Гомер сказал — «взошла розовоперстая Эос». Разве ты не любишь описывать уже описанные вещи: любовь, безумие, преступление, заход солнца? Разве ты должна ответить?

Но столько смертей…

Люди, так или иначе, часто умирают. Могильщики трудятся от зари до зари. Перекапывают могилы бедноты, похороненной за общественный счет. Однажды приходишь с цветами, с угрызениями совести, к забытой дальней тетке, а там — нет могилы, исчезла. Покойник ожил… Мария, что с тобой?

Это он, — говорит она, побледнев, не замечая, что рвет ногтем бумагу. Похоже, это он.

Кто?

Тот, что вез меня от Сремски-Карловцев, тот симпатичный, любезный дядечка, в машине с наклейкой Д… Точно, он.

То же имя?

Я не знаю, как его зовут, — девушка прикусывает ноготь с облупившимся лаком. — Я вообще имена не запоминаю, поэтому никогда их и не спрашиваю… Но это точно он, говорю тебе. Ты мне должен верить.

Цирк

Мария нормальной не была. Ладно, «нормально» — это понятие относительное. Нормален ли я, нормален ли мир, и так далее. «Продвинутые», разумеется, припомнят доктора Лэйнга: [32] типа, весь универсум сумасшедший, кроме сумасшедших… Так, это мы опускаем. Но Мария действительно была ненормальной. Разговоры о маниакально-депрессивных психозах, паранояльной шизофрении и черт его знает о чем еще оставим студнеобразным психиатрам. Слушай, Мария была чокнутая, психованная, тронутая. В конвенциональном смысле этих слов. Теперь, если не хочешь разговаривать, продолжай капризничать дальше, но это единственный диагноз, который ты можешь у меня выцарапать (вместе с волоском из носа).

Первый раз я увидел ее на каком-то литературном вечере. Она была удивительно красива, хотя одета, как полоумная, в наполовину обгоревшей тунике из крашеной марлевки, в римских сандалиях-иисусовках, которые Христу наверняка бы жали. Стояло бабье лето, и после жаркого дня вдруг резко похолодало, словно упал нож гильотины.

Мария вышла на балкон, с которого читались произведения, и уличная шпана, остановившаяся ради чистого хулиганства, начала ей свистеть и что-то выкрикивать. (Разумеется, тут вообще не было нормальных, но это должно было случиться в самом конце, остаться как горькое послевкусие). Но она не обращала внимания, встала на цыпочки, чтобы достать до микрофона, подбежал техник ей помочь, возился со стойкой, потом слишком натянул запутавшийся провод, и мягкая губчатая головка микрофона стукнула ее по носу, бум. Бедняга застыл, растерянно пожал плечами, закрыл собой красивый вид. Думаю, что она его простила одной невинной улыбкой (счастливо отделавшийся, он скользнул куда-то за софиты), — я вижу, как сейчас.