Рассказы - Верн Жюль Габриэль. Страница 7
От постоянных смут, несчастья и войны
Хотите ли, как я, страну освободить?
Обещания, клятвы. Невер торопливо протестует и едва успевает спеть: «Среди предков моих есть солдаты, но убийц не бывало вовек», как его поспешно схватывают, чтоб заключить под стражу. Вбегают народные старшины и скороговоркой клянутся «ударить разом». В двери врываются три монаха, неся корзину с белыми шарфами и совершенно позабыв, что они должны двигаться медленно и величаво. Уже все присутствующие выхватили свои шпаги и кинжалы, и капуцины благословляют их, отчаянно махая руками. Сопрано, теноры и басы приходят в полное неистовство и превращают драматические места в кадрильные. Наконец все убегают, вопя:
В полночь,
Бесшумно!
Так хочет бог!
Да, в полночь!
Вся публика на ногах. В ложах, в партере, на галерке волнение. Кажется, что все зрители во главе с бургомистром ван-Трикассом готовы ринуться на сцену, чтобы присоединиться к заговорщикам и уничтожить гугенотов, чьи религиозные убеждения они, впрочем, разделяют. Аплодисменты, вызовы, крики! Татанеманс лихорадочно размахивает своим яблочно-зеленым чепцом. Лампы разливают жаркий блеск.
Рауль, вместо того чтобы медленно приподнять завесу, срывает ее великолепным жестом и оказывается лицом к лицу с Валентиной.
Наконец! Вот он, великий дуэт, но… Рауль не ждет вопросов Валентины, а Валентина не слушает ответов Рауля. Очаровательная ария «Близка, погибель. уходит время…» превращается в один из веселеньких мотивов, которыми прославились оперетты Оффенбаха.
Ты любишь… любишь…
О, повтори!
Виолончель забывает, что должна вторить голосу певца. Напрасно Рауль восклицает:
Говори и продли
Сердца сон несказанный!
Валентина не хочет длить! И Рауль продолжает неистовствовать один, страшно жестикулируя.
Раздаются удары колокола. Но какой задыхающийся колокол! Звонарь, очевидно, не владеет собой. Такого набата еще никогда не слышали в Бикандоне. Он совершенно заглушает оркестр.
Последняя ария: «Этот час роковой я могу ль перенесть!..», напоминает мчащийся экспресс. Набат раздается снова. Все смешивается в страшный рев. Валентина падает без чувств. Рауль выскакивает в окно.
И вовремя. Обезумевший оркестр не в состоянии продолжать. Дирижерская палочка превратилась в обломки. Беспомощно повисли оборванные струны скрипок. Барабанщик пробил свой барабан насквозь. Контрабасист сидит верхом на контрабасе. Первый флейтист подавился флейтой, гобоист жует с ожесточением клапаны своего инструмента, а трубач делает неимоверные усилия, чтобы вытащить руку, которую он в увлечении засунул в недра трубы.
А публика! Публика, запыхавшаяся, разгоряченная, жестикулирует, вопит! С красными лицами, с вытаращенными глазами, все сгрудились у выхода. Суета, давка, мужчины без шляп, женщины без плащей! В коридорах толкаются, в дверях теснятся, споры, драки! Нет больше властей! Нет бургомистра! Все равны в этот миг дьявольского возбуждения…
А через несколько минут, выйдя на улицу, все понемногу успокаиваются, мирно расходятся по домам, смутно вспоминая о пережитом волнении. Четвертый акт «Гугенотов», раньше продолжавшийся шесть часов, начался в этот вечер в половине пятого и окончился без двенадцати минут пять.
Он продолжался восемнадцать минут!
ГЛАВА VIII,
где старинный, торжественный вальс превращается в вихрь
Хотя зрители, выйдя из театра, и вернулись к обычному спокойствию и мирно разошлись по домам, все же они чувствовали последствия пережитого волнения и, совершенно разбитые, словно после веселой пирушки, поспешили улечься в постели.
А на следующий день никого не покидало воспоминание о том, что произошло накануне. К тому же оказалось, что один потерял в сутолоке шляпу, у другого оборваны полы платья. Эта дама лишилась тонкого прюнелевого башмачка, та — праздничной накидки. Почтенные горожане чувствовали некоторый стыд за свое непонятное поведение, точно все принимали участие в какой-то оргии. Они не говорили об этом, они не хотели об этом думать.
Более всех был сконфужен бургомистр ван-Трикасс. Проснувшись на следующее утро, он не смог найти свой парик. Лотхен искала его повсюду. Нет, парика не было, он остался на поле битвы. Послать за ним, чтобы стать посмешищем всего города? Нет, лучше пожертвовать этим украшением.
Достойный ван-Трикасс думал об этом, вытянувшись под одеялом, с ломотой во всем теле и тяжелой головой. Он не испытывал никакого желания вставать, хотя мозг его работал в это утро сильнее, чем в течение сорока лет жизни бургомистра. Уважаемый чиновник возобновлял в памяти все события этого странного представления. Он сопоставлял их с фактами, случившимися недавно на вечере у доктора Окса. Он искал причин этой странной возбудимости, уже дважды проявившейся у самых почтенных горожан.
«Что же происходит? — спрашивал он себя. — Какой мятежный дух овладел моим мирным городом Кикандоном? Не сходим ли мы с ума и не понадобится ли превратить город в один огромный госпиталь? Ведь мы все были там, советники, судьи, адвокаты, врачи, академики, и все, если память не изменяет мне, подверглись этому припадку буйного сумасшествия! Но что же было в этой адской музыке? Это необъяснимо. Я не ел, не пил ничего такого, что могло бы вызвать во мне такое возбуждение. Вчера за обедом кусок вываренной телятины, несколько ложек шпината с сахаром, взбитые белки и два стаканчика слабого пива — это не может броситься в голову! Нет. Здесь есть что-то, чего я не могу объяснить, а так как я отвечаю за действия своих подчиненных, то я должен все это расследовать».
Но расследование не привело ни к чему. Если факты были явными, то причины ускользали от мудрости чиновников. Впрочем, спокойствие уже восстановилось, а вместе с ним пришло забвение. Местные газеты избегали говорить о происшедшем, и в отчете о представлении, появившемся в «Кикандонском памятнике», не было никакого намека на лихорадку, охватившую весь зал.
И все же, если город вернулся к своей обычной флегме, если он и стал опять с виду таким же фламандским, как и раньше, где-то в глубине чувствовалось, что характер и темперамент его жителей понемногу меняются. Поистине можно было сказать вместе с врачом Кустосом, что «у них появились нервы».
Однако это неоспоримое изменение происходило только в известных условиях. Когда кикандонцы ходили по улицам города, на свежем воздухе, на площадях, на берегу Ваара, они оставались теми же добрыми людьми, спокойными и методичными, какими все знали их. Их частная жизнь была по-прежнему молчаливой, инертной, растительной. Никаких ссор, никаких упреков в семействах. Никакого ускорения сердечных движений, никакого возбуждения мозга. Среднее число ударов пульса оставалось таким же, как в доброе старое время, — от пятидесяти до пятидесяти двух в минуту.
Но явление совершенно необъяснимое, которое поставило бы в тупик самых остроумных физиологов: обитатели Кикандона совершенно преображались в общественных местах. Стоило им собраться на бирже, в ратуше, в академии, как «дело портилось», по выражению комиссара Пассофа, и странное волнение вскоре овладевало собравшимися. Начинались придирки друг к другу, головы разгорячались. Даже в церкви верующие не могли хладнокровно слушать проповеди каноника ван-Стабеля, который тоже суетился на кафедре и обличал прихожан сурово, как никогда. Наконец такое положение вещей привело к новым столкновениям, более серьезным, чем между врачом Кустосом и адвокатом Шютом, и если они не потребовали еще вмешательства властей, то лишь потому, что поссорившиеся, возвращаясь домой, нашли там вместе с покоем забвение брошенных и полученных оскорблений.
Однако эта особенность не могла поразить умы, неспособные к размышлениям. Один лишь гражданский комиссар Мишель Пассоф, должность которого совет в течение тридцати лет собирался упразднить, заметил, что обычное спокойствие граждан заменялось сильнейшим возбуждением в общественных местах, и с ужасом спрашивал себя, что будет, если это раздражение проникнет в частные дома горожан, если эпидемия распространится по улицам города. Тогда не будет забвения обид, спокойствия, перерывов в горячке, и постоянное нервное напряжение неизбежно бросит кикандонцев друг против друга.