Жизнь Джека Лондона - Лондон Чармиан. Страница 22

Но за все годы нашей жизни день покоя все откладывался и откладывался.

Да, Джек всегда был в долгах. Но никогда он не зарывался так, чтобы не был в состоянии выкарабкаться. Он всегда отдавал себе ясный отчет в своих делах и обижался, когда его не признавали деловым человеком.

Глава одиннадцатая

КОНЕЦ 1905 ГОДА. 1906 ГОД. ПИСЬМА. ВТОРОЙ БРАК

Издатели не раз уговаривали меня опубликовать письма, написанные мне Джеком Лондоном. Сначала я отказывалась, но потом меня поколебал один довод: эти письма могут дать полное и всестороннее представление о глубокой и любящей природе Джека. Между тем эта сторона его характера малоизвестна. Обычно его не понимают или, что еще хуже, понимают неправильно. Поэтому я решилась опубликовать некоторые из бесчисленных имеющихся у меня писем:

«Дорогая, дорогая женщина! Так или иначе вы очень занимали мою мысль в последние дни. И каким-то неизъяснимым путем вы стали мне еще дороже. Я не буду говорить о духовных и душевных качествах, потому что вы какими-то путями, лежащими вне моих слов и моей мысли, внезапно колоссально возвысились над остальными женщинами.

О, верьте мне, последние несколько дней я думал, я сравнивал и понял, что я не только больше и больше горжусь вами, но восхищаюсь вами. Дорогая, дорогая женщина! В четверг вечером, когда мы были среди друзей, как я восхищался вами! Конечно, мне нравился ваш вид, но, помимо этого, я был восхищен, и не столько тем, что вы говорили или делали, как тем, что вы не говорили и не делали. Вами, именно вами, вашей силой, уверенностью и властью, которой вы держите меня около себя, тем миром и покоем, которые вы мне всегда даете. Сейчас я еще более твердо, чем год назад, уверен, что мы будем счастливы вместе. Я разумно уверен в этом.

Господи! И вы отважны! Люблю вас за это. Вы мой товарищ. Я говорю об отважности души. Но вы обладаете и другой, второстепенной отвагой. Я вспоминаю, как вы плаваете, прыгаете, ныряете, и мои руки протягиваются к дорогому, чувственному, отважному телу, и моя душа тянется к отважной душе, заключенной в этом теле.

Моя первая мысль по утрам и последняя вечером — о вас. Мои руки обнимают вас, моя душа целует вас».

«Благословенный друг! Я не думаю о том, что расстался с вами, настолько мое сердце, моя душа полна вами. Сравнения ничто, рассуждения ничто, мне не надо рассуждать о вас. Разве только просто о том, что вы для меня — все, что вы для меня больше, чем какая-либо другая женщина, которую я знал.

Ваш Волк».

«Мое детство было одиноким. Я нигде не находил отклика. Я научился молчанию. Я рано пустился в свет и попадал в различные общественные слои. И, конечно, будучи новичком в каком-нибудь слое, я скрывал свое подлинное «я», которое в этом слое не было бы понятным, и в то же время внешне бывал крайне разговорчив для того, чтобы сделать свое принятие в этот новый класс наиболее успешным и полным. Так и шло: из слоя в слой, от клики к клике. Никакой интимности, все нарастающее ожесточение. Такая любезная поверхностная разговорчивость и такая внутренняя замкнутость, что первую всегда принимали за реальность, а о второй и не догадывались.

Спросите тех, кто меня знает сейчас, — что я такое? Они скажут, что я грубый, дикий, любящий бокс и все жестокое, имеющий ловкое перо и шарлатански-поверхностно владеющий искусством, обладающий всеми неизбежными недостатками невоспитанного, неутонченного, пробившегося человека, которые он не без успеха скрывает за грубой и необычной манерой. Стоит ли пытаться переубеждать их? Гораздо проще оставить их при их убеждении».

Еще до своего переезда из города в Глэн-Эллен Джек условился прочесть ряд лекций в восточных и среднезападных штатах. Это должно было быть его первое и последнее турне. Он никогда не любил выступать публично и не поехал бы и теперь, если бы здесь не представлялась возможность пропаганды в пользу дела. С Лекционным бюро было обусловлено, что Джеку предоставляется полная свобода говорить о социализме где бы то ни было и когда бы то ни было, если это не совпадает с его регулярными лекциями.

Наше индейское лето склонялось к концу, и Джек все больше и больше сердился на то, что ему приходится распроститься с лагерем, где он так хорошо проводил время.

На третьей неделе октября Маниунги приступил к укладке, и скоро Джек уехал, захватив с собой мой подарок — золотые часы с моим портретом на внутренней стороне крышки и превосходную миниатюру своих двух маленьких дочек. Вскоре после его отъезда и я приступила к укладке своего немудреного приданого и отправилась гостить к друзьям в Ньютон. 18 ноября я получила телеграмму, в которой Джек просил меня приехать на следующий день в Чикаго, где он будет проездом в Висконсин. Я прибыла в Чикаго на следующий же вечер с опозданием на три часа и встретила на платформе усталого, но терпеливого жениха, имевшего в своем кармане разрешение на венчание. В моем кармане лежало обручальное кольцо моей матери. На углу ждали два кеба. В одном из них сидел сильно заинтересованный Маниунги, никогда еще не присутствовавший на американской свадьбе.

Мы расписались у нотариуса и отправились в старый отель «Виктория», где Джек вписал имя миссис Лондон между своим именем и Маниунги, записанными накануне. В это время я незаметно, другим ходом, проскользнула в нашу комнату.

Никто, близко стоящий к «самому знаменитому писателю Америки», не мог избежать большей или меньшей известности. Не успел Джек взять ключ от комнаты, как на него уже напали три репортера. Они еще ничего не знали о его женитьбе и пока что интересовались только деталями турне. Но четвертый заметил мое имя, вписанное в книгу. Чернила еще не успели просохнуть. Он присоединился к остальным. Джеку под каким-то предлогом удалось удрать и запереться в номере. Но не прошло и трех минут, как все четверо оказались у наших дверей, умоляя об интервью. К ним постепенно начало прибывать подкрепление, и в те немногие часы, что мы провели в гостинице, нас беспрерывно осаждали телефонными звонками, телеграммами, подсовываемыми под двери.

Но Джек, решивший свято сдержать обещание, данное «Экзаминеру» — сообщить им первым о всех изменениях в своем семейном положении, — был глух ко всем мольбам. И только один призыв чуть было не поколебал его решимости. Этот призыв был подсунут под дверь в виде записочки и сообщен умоляющим шепотом в замочную скважину: «Выходите же с вашими новостями, старина! Будьте милосердны! Нам надо добыть их. Ведь вы сами журналист! Вы понимаете. Выходите и выручите нас».

Но репортеры отомстили. Во вторник утром, возвращаясь из Висконсина в Чикаго, мы, к ужасу своему, увидели, что по всему вагону расклеены фотографии — Джека и моя — с широковещательными надписями о том, что наш брак недействителен.

Некоторые газеты действительно пытались затеять путаницу с законами о разводе и о женитьбе в Висконсине и Калифорнии. Газета «Чикаго Америкен» на следующий же день поместила опровержение этих злостных сплетен, но все же мы в течение месяца не могли прочесть ни одной газеты, не натолкнувшись на какую-нибудь заметку о «знаменитом писателе» и «его женитьбе».

На все нападки Джек в разговорах с журналистами отвечал одно и то же: «Если моя женитьба незаконна, я женюсь на собственной жене в каждом штате Союза».

Однажды Джек прибежал ко мне, размахивая газетой: «Теперь попалась, друг-женщина! — кричал он. — После этого ты никогда уже не посмеешь взглянуть мне в глаза». И он прочел мне статейку, в которой говорилось, что «Джек Лондон женился на безобразной девушке из Калифорнии, настолько безобразной, что дети на улицах Ньютона при виде ее с воплями бегут к матерям. По слухам, эта пара собирается отправиться в дальнее плаванье на долгие годы на маленькой яхте. Пожалуй, будет лучше для всех, если они утонут и никогда больше не вернутся».

— Ты думаешь, что я это выдумал? Да? — догадался Джек по выражению моего лица. — Взгляни-ка сюда! Ах, злобный старикашка, скверная старая вонючка! Интересно, что он съел за завтраком?