Красное небо. Невыдуманные истории о земле, огне и человеке летающем - Авченко Василий Олегович. Страница 15

Вскоре после начала переписки, осенью 1949 года, Фадеев во главе советской делегации попал в Китай, где ровно в эти дни победой коммунистов Мао заканчивалась долгая гражданская война. «Что я переживал, когда доехал до Харбина во время китайской поездки! Подумать только, – от Харбина всего лишь часов двенадцать езды до Ворошилова [18], а от Ворошилова четыре-пять до Спасска!.. Так хотелось дать вам телеграмму именно из Харбина, но в ту пору ещё нельзя было дать частной телеграммы из Харбина в Приморье».

«Последнее возрождение юности и её конец»

Летом 1950 года они увидятся вновь – тридцать с лишним лет спустя. Фадеев пригласил Александру Филипповну в Москву, выхлопотал у президента Академии наук СССР Сергея Вавилова (для рядовой учительницы!) путёвку в подмосковный Дом отдыха учёных в Болшево. Хотел и сам приехать в Приморье, но уже давно не принадлежал себе, став, по собственной формулировке, «человеком-учреждением».

«Он раздался в плечах, шея стала по-мужски крепкой, и, вопреки законам природы, он с годами похорошел лицом. Вот только поседел наш Саша. Ой как поседел! Голова совсем как снег», – писала потом Колесникова. «Конечно же, я бы его не узнала. Он вырос, наш Саша… а за последующие тридцать лет стал удивительно красивым».

– Здравствуйте, Ася! Это я, Саша.

– Здравствуйте, Саша!

«И нет никакой скованности и напряжённости… Я встретила нашего Сашу. И одет он был просто, аккуратно, чисто, но костюм и туфли его были неновыми».

Не сразу, но они перешли на «ты».

– Ты, Саша, был недавно в Нью-Йорке. Не пытался узнать о Лии?

Нет, не пытался. Ланковские исчезли из их жизни насовсем.

Имелись ли у Фадеева какие-то осознанные намерения, связанные с Асей? Или же он просто хотел заново пережить свою юность?

В следующих письмах он сообщает, что «с трудом удерживался от слёз», когда Ася уехала, хотя той степени близости, о которой он мечтал, не получилось.

Выходит, всё-таки рассчитывал на что-то большее? Она была свободна – второго мужа давно не было в живых. Сам он был женат и бросать семью вовсе не собирался… Никакой любви, конечно, не вышло и, видимо, уже не могло выйти. «С тобой, первой и чистой любовью души моей, жизнь свела так поздно, что и чувства, и сама природа уже оказались не властны над временем истекшим, над возрастом, и ничего в сложившейся жизни уже не изменить, да и менять нельзя». Тем не менее год спустя Фадеев напишет: в 1950-м прошло «чудесное, счастливое лето моей жизни… последнее возрождение юности и её конец».

Потом Фадеев вдруг снова переходит на «вы» и, заметив это, спохватывается: «Как будто мы идём не к завершению круга жизни нашей, а всё начинаем сначала!»

Переписка с Асей поднимала «светлую печаль в сердце», но и причиняла боль, заставляла испытывать тоску, думать о невозможности счастья и скором завершении земного пути. «Тот прекрасный чистый круг жизни, который был начат мною мальчиком, на Набережной улице, в сущности, уже завершён и – как у всех людей – завершён не совсем так, как мечталось…» Внешне – победитель, большой писатель и чиновник, он ощущал себя едва ли не неудачником. Кто мог тогда знать, что с подачи Хрущёва будет опубликован оскорбительный некролог, объясняющий самоубийство Фадеева сугубо алкоголизмом, а много позже, с распадом Союза, книги его исчезнут из школьной программы? Фадеев станет писателем «неактуальным», оставшимся навсегда в своей эпохе…

В период переписки с Асей его терзали сразу несколько кризисов: личный, возрастной, творческий, административный, медицинский.

Сбои случались и раньше. Ещё в 1929 году Фадеев писал: «В дом отдыха меня загнала неврастения в очень острой форме. Объясняется она всё возраставшим… противоречием между желанием, органической потребностью писать… и той литературно-общественной нагрузкой, которая не даёт возможности писать… Горький… предупреждал меня… что… дело может кончиться просто гибелью дарования».

Теперь всё усугублялось, становилось страшнее, сильнее, глубже. «Нездоровые прорывы в моей работе бывали и раньше и сопровождают мою жизнь… В них много нездорового в силу их затяжного характера – это признаки алкоголизма». «Нападающие на меня изредка полосы самой чёрной меланхолии… трудно бывает развеять, потому что сама работа моя связана с одиночеством и психическими процессами. В такие периоды я не могу ни писать, ни читать».

Асе он чаще всего писал из больницы – просто потому, что там у него появлялось время. В июне 1949 года – три письма подряд, в апреле-мае 1950-го – одиннадцать писем, и все огромные. Писал он и другим дальневосточным знакомым, но Асе – больше и страстнее всех.

«Здоровье мое сильно уже выправилось, здесь, в санаторных условиях… осталось его только закрепить. После больничных процедур здесь меня уже почти не мучают, времени стало больше, настроение бодрое, и я тебе тоже смогу писать почаще». «У меня началась сердечная аритмия, бравурный сердечный разнобой, похожий на современную музыку». «Я очень плохо сплю и превратился в сомнамбулу». «У меня развился за эти годы очень сильный склероз сосудов сердца и особенно аорты». «Обострилась болезнь печени, и я попал в больницу…» «Выйду из больницы… не таким, каким был даже ещё два года назад, – выйду полуинвалидом (говорю не в шуточном, не в переносном, а в буквальном смысле слова)». «Врач констатировал у меня… “полиневрит”, болезнь нервных оконечностей… Я не мог держать в руке не то что ручку или карандаш, а даже ложку».

Чувствуется, как Фадеевым постепенно завладевало чёрное отчаяние. 5 марта 1953 года умер Сталин, 5 марта 1954-го – мать Фадеева. «Я двух людей боюсь – мою мать и Сталина, – боюсь и люблю», – приводил Эренбург слова Фадеева. Убеждённый коммунист, человек государственный, новым вождям – Хрущёву и Маленкову – он оказался не нужен. Фадеев писал им пространные письма о том, что нужно изменить систему управления культурой, дать художнику больше свободы, а ему уже не отвечали и времени для аудиенции не находили. «Советская литература по своему идейно-художественному качеству, а в особенности по мастерству… катастрофически катится вниз… Растут невыносимо нудные, скучные до того, что скулы набок сворачивает, романы, написанные без души, без мысли, а в это время те два-три десятка отличнейших прозаиков, которые одни только и могут дать сегодня хотя бы относительные образцы прозы, занимаются всем чем угодно, кроме художественной прозы», – почти кричал в этих письмах Фадеев.

В 1954 году Фадеева отодвинули от руководства Союзом писателей СССР – теперь он не генсек, а только один из нескольких секретарей. Долгие годы он был членом ЦК – на ХХ съезде был избран лишь кандидатом. «Все мы с годами становимся всё меньше хозяевами условий нашего существования… Мы смолоду более смелы, решительны (а подчас легкомысленны) в перемене и выборе того, что нравится и не нравится… Душа ещё молода, и физических сил ещё немало, хочется взмахнуть крылами и взлететь, мечты ещё кипят. Но я с грустью замечаю, что последние шесть-семь лет я живу, маневрируя между служебным и бытовым “как нужно” и душевным “как складывается”. Это порождает глухую, а порой и болезненную неудовлетворённость, но сил для бунта и полёта уже в себе не находишь, и тогда торжествуют над тобой твои слабости, – обманчивая попытка заглушить боль сердца».

Он, разумеется, понимал, что главное его призвание – писательское, работал над «Чёрной металлургией», но и этого уже не получалось. Порой бодрился: «Я действительно пишу лучший мой роман». Потом словно проговаривался: «Роман мой уже поплыл как корабль, многое уже вчерне написано… не дать мне сейчас закончить этот роман – это то же самое, что насильственно задержать роды, воспрепятствовать родам. Но я тогда просто погибну как человек и как писатель, как погибла бы при подобных условиях роженица».

Фадеев – писатель недореализовавшийся, наступавший, по Маяковскому, на горло собственной песне, – с горечью говорил о замыслах, которые его заполняли и умирали неродившимися, о том, что из писателя он превратился «в акына или ашуга». Называл себя несвободным, переобременённым человеком и всё-таки не оставлял административных постов – в Союзе писателей, в Верховном Совете СССР, Всемирном совете мира… Верил, что всё это важно, – да так оно и было. Вот только литература уходила всё дальше – «как молодость и как любовь», говоря словами Есенина. Фадеев это понимал. «В моей жизни я всегда и главным образом был виноват перед… работой. Когда надо было выбирать между работой и эфемерным общественным долгом, вроде многолетнего бесплодного “руководства” Союзом писателей… – всегда, всю жизнь получалось так, что работа отступала у меня на второй план. Я прожил более чем сорок лет в предельной, непростительной, преступной небрежности к своему таланту… Бог дал мне душу, способную видеть, понимать, чувствовать добро, счастье, жизнь. Но, постоянно увлекаемый волнами жизни, не умеющий ограничивать себя, подчиняться велению разума, я… довожу это жизненное и доброе до его противоположности… Любому делу (к сожалению, кроме самого главного своего дела)… я, по характеру своему, отдавал всего себя… Никто, решительно никто, никогда не понимал, не понимает и не может понять меня – не в том, что я талантлив, а в особенностях, в характере моей индивидуальности, которая… слишком ранима… и поэтому нуждается в особенном отношении».