Злой рок. Политика катастроф - Фергюсон Ниал. Страница 88

Президент Трамп упорно стремился вернуть Америку к нормальной жизни как можно быстрее, и лучше всего к Пасхе. К последней неделе марта, оценивая, как администрация президента справляется с кризисом, ее действия поддержали 94 % республиканцев, 60 % независимых политиков и даже 27 % демократов[1247]. Но Трамп понимал, что вся эта поддержка быстро испарится, если продержать локдауны слишком долго, особенно в тех штатах, где COVID-19 еще не проявился в полную силу и где приостановка экономической жизни казалась совсем не очевидной. Начиная с апреля в обществе стали отворачиваться от Трампа и все внимательнее прислушиваться к наиболее заметным губернаторам и чиновникам здравоохранения, особенно Энтони Фаучи[1248]. В середине апреля американцы встревожились. Две трети участников одного из опросов выразили обеспокоенность тем, что правительства штатов могут снять наложенные ограничения не слишком поздно, а напротив, слишком рано. Примерно три четверти опасались, что худшее еще впереди[1249]. Возник резкий партийный раскол: демократы по-прежнему волновались насчет COVID-19, а республиканцы с середины апреля до середины мая совершенно о нем забыли[1250]. На самом деле, если говорить об избыточной смертности, то худшая часть американской эпидемии к июню уже закончилась. Но ее экономические последствия еще только начинали сказываться.

Вирус Шредингера

Именно в это время один острый ум породил выражение «вирус Шредингера» – с отсылкой к знаменитому коту, о котором говорил физик Эрвин Шредингер, объясняя сложности квантовой механики. Этот кот был одновременно и жив, и мертв.

Сейчас у всех вирус Шредингера.

Тест мы сдать не можем, а потому нам не узнать, есть у нас вирус или нет.

Приходится вести себя так, как будто он у нас есть, чтобы не передать его другим.

А еще приходится вести себя так, как будто у нас его никогда не было; ведь если у нас его не было – значит, у нас нет и иммунитета к болезни.

Выходит, у нас есть вирус – и в то же время у нас его нет[1251].

С этим затруднительным положением можно было смириться, только если альтернатива неконтролируемого заражения поистине ужасала. Уместно вспомнить, как в середине марта эпидемиологи Имперского колледжа Лондона предупреждали, что без социального дистанцирования и локдаунов умрет до 2,2 миллиона американцев. В одном исследовании ученые уверяли, что, «если бы не были приняты соответствующие меры, COVID-19 привел бы в этом году в мире к 7 миллиардам заражений и 40 миллионам смертей»[1252]. Подобные гипотетические построения широко цитировались в прессе и узаконивали трудности самоизоляции, внушая мысль, что она спасает десятки миллионов жизней[1253]. Но если «выход на плато» всего лишь отодвигал смерть на более поздний срок, тогда получалось, что ложен был сам аргумент[1254]. Единственное, чего мы могли бы достичь, – это распределить летальные случаи по времени, избежать чрезмерной нагрузки на систему здравоохранения и тем самым спасти хоть кого-нибудь, но явно не всех и даже не большую часть. По логике вещей, меры по сдерживанию болезни и смягчению ее последствий должны были продолжаться до тех пор, пока не появится вакцина. То есть, например, год или даже больше. И когда благодаря опыту Европы представления о числе спасенных жизней были радикально пересмотрены, стали расти сомнения в том, работает ли вообще стратегия локдаунов[1255].

В своих расчетах эпидемиологи из Лондона не тревожились о том, какие издержки повлекут немедикаментозные меры, – они рассуждали только о выгодах. «Мы не учитываем высоких социальных и экономических затрат на сдерживание вируса, – беззаботно писали они, – но они будут весьма значительными»[1256]. Насколько значительными они будут, стало понятно почти сразу. В марте Дэн Патрик, вице-губернатор Техаса, которому через месяц исполнялось семьдесят, задал вопрос: «Если вы пожилой человек, рискнете ли вы своим выживанием в обмен на сохранение для своих детей и внуков той Америки, которую любит вся Америка?.. Если обмен такой, я только „за“»[1257]. В ответ губернатор Нью-Йорка написал негодующий твит: «Моя мать – не расходный материал. И ваша – не расходный материал. Мы не оцениваем жизнь человека в долларах»[1258]. Несомненно, с точки зрения морали любая жизнь бесценна. Впрочем, на практике государственные регулирующие органы статистически оценивают отдельную жизнь в 9–10 миллионов долларов. (Безусловно, кому-то покажется, что назначить цену жизни рядового американца – это бессердечно и жестоко, но подобные оценки – неотъемлемая основа анализа затрат и выгод в государственной политике[1259].) Профессор Алессандро Веспиньяни рассчитал, что при условии поддержания текущих ограничений к концу апреля в США умрут 53 тысячи человек, а без этих ограничений – 584 тысячи, и это позволяло предположить, что спасти можно полмиллиона жизней[1260]. Но уже было ясно, что мы спасаем прежде всего пожилых, которым по большей части оставалось жить в лучшем случае от пяти до пятнадцати лет. Иными словами, на кону стояло меньше потерянных лет жизни с учетом ее качества, чем в 1957 году[1261]. Разумная оценка экономической выгоды показывала, что, избежав смерти полумиллиона людей преклонного возраста, можно сохранить примерно 625 миллиардов долларов, – исходя из предположения, что в среднем теряется десять лет из ожидаемых восьмидесяти. Если один месяц локдауна обходился в 500 миллиардов, то по прошествии полутора месяцев затраты на подобную политику начинали преобладать над выгодами, – и это еще без учета многих неумышленно неблагоприятных последствий закрытия[1262]. Согласно еще одной оценке, основанной на анализе по округам, месяц локдауна обходился примерно в 2,2 триллиона[1263]. И длительную приостановку экономической жизни можно было оправдать только в том случае, если бы кто-то допускал, что это позволит избежать намного большего числа смертей. Но даже в середине марта американские эксперты преимущественно предсказывали, что в 2020 году совокупное число случаев смерти от COVID-19 составит менее 250 тысяч[1264]. А потому нерешительные заявления эпидемиологов и построенные ими модели, не слишком соответствующие реальности[1265], подливали масла в огонь и заставляли усомниться – в первую очередь республиканцев – в том, что без локдаунов мог бы умереть миллион человек, а то и два. В любом случае эпидемиологические модели единогласно показывали, что пик ежедневной смертности был достигнут в середине апреля.

Для скепсиса были основания. Историкам уже к середине марта стало ясно, что никакая это не «испанка» 1918–1919 годов. С учетом возраста жертв COVID-19 в Китае и Италии (первых стран, предоставивших такие данные) инфекция по своему воздействию намного более походила на пандемию гриппа 1957–1958 годов, при которой никто не принимал немедикаментозных мер и экономическая жизнь шла своим чередом[1266]. Данные об избыточной смертности подтверждают, что в большинстве развитых стран первая волна пандемии достигла вершины достаточно быстро. Что немаловажно, так произошло и в Швеции, которая выбрала стратегию коллективного иммунитета – и вместо локдауна решила положиться на социальное дистанцирование и запрет публичных мероприятий. Избыточная смертность в Европе в первые двенадцать недель года вовсе не была какой-то необычной. Даже на двенадцатой неделе «излишек» не казался исключительным. (Такой же плохой была зима 2016–2017 годов.) Исключительный скачок избыточной смертности был зарегистрирован только с тринадцатой по шестнадцатую неделю (23 марта – 19 апреля). К двадцатой неделе (11–17 мая) смертность в Европе вернулась к нормальным показателям, а в последующие три недели была даже ниже обычного. Из всех умерших с десятой по семнадцатую неделю 90 % составили люди в возрасте от 70 и старше[1267]. Мы уже отмечали наличие значительных вариаций в зависимости от страны: худшие показатели по избыточной смертности были в Испании (56 % сверх нормы), за ней шли Великобритания (45 %), Италия (44 %) и Бельгия (40 %). Для сравнения: Франция (31 %), Нидерланды (27 %), Швейцария (26 %) и Швеция (24 %) оставались на среднем уровне. Португалия (11 %), Австрия (8 %), Дания (6 %) и Германия (5 %) справлялись хорошо. В Норвегии и Исландии вообще не было избыточной смертности[1268]. В Великобритании ее показатели начали расти на тринадцатой неделе года (окончившейся 27 марта) – в те дни общая смертность на 10 % превысила среднее за пять лет. В последующие три недели (конец периода – 17 апреля) избыточная смертность возросла в десять раз, достигнув 113 %, а число избыточных смертей составило 12 тысяч, из которых три четверти были связаны с COVID-19[1269]. Затем этом уровень постепенно снижался – более плавно, чем повышался, – и спустя семь недель после пика сократился до 7 % на неделе, которая закончилась 5 июня[1270]. Если учесть задержки в сборе данных, выходит, что реальный пик избыточной смертности, скорее всего, пришелся на 8 апреля[1271]. Именно на той неделе число больных, сдавших положительный тест на COVID-19 и умерших в английских больницах, достигло наивысшего уровня (5486 человек). На неделе, закончившейся 19 июня, таких было 334 человека[1272]. Таким образом, не приходится сомневаться, что худшие за пять лет показатели избыточной смертности пришлись в Великобритании на апрель-май 2020 года. И пусть даже наивысшая чрезмерная смертность была в Лондоне, но пострадало все Соединенное Королевство. Примерно в десятке испанских и итальянских городов (скажем, в Бергамо) ее уровень был даже выше, чем в Лондоне[1273]. Однако в целом в Великобритании – по сравнению с другими странами – наблюдался самый высокий показатель избыточной смертности по отношению к численности населения[1274]. Но если взглянуть в долгосрочной перспективе, с 1970-х годов, то в плане избыточной смертности худшая неделя 2020 года – шестнадцатая – займет лишь двадцать первое место. Зимы 1969–1970, 1989–1990 и 1975–1976 годов были хуже, чем весна 2020 года. В первую неделю 1970 года избыточная смертность на треть превышала показатели середины апреля 2020 года[1275].