Коллективная вина. Как жили немцы после войны? - Юнг Карл Густав. Страница 13
То была новейшая, националистическая форма немецкой отчужденности от мира, немецкой далекости от общемировых вопросов, глубокомысленной отрешенности от всемирного бытия; в прежние времена все это, в сочетании со своеобразным обывательским универсализмом, так сказать, космополитизмом в ночном колпаке, характеризовало душевный строй немца. Этому душевному строю, этой отчужденной от внешнего мира провинциальной немецкой космополитичности было всегда свойственно нечто призрачно-шутовское и загадочно-жуткое, какой-то потаенный демонизм, и в силу своего происхождения я особенно явственно ощущал это.
[…] Не знаю, почему именно сейчас и здесь мне пришли на ум эти воспоминания начальной поры моей жизни. Быть может, это происходит потому, что Германия предстала моему духовному и физическому взору первоначально в образе этого диковинно-почтенного города, и мне важно дать вам почувствовать таинственную связь немецкого национального характера с демонизмом, – связь, которую я познал в результате собственного внутреннего опыта, но о которой нелегко рассказать. В величайшем творении нашей литературы, «Фаусте» Гёте, выведен героем человек средневековья, стоящий в преддверии гуманизма, – богоподобный человек, который из дерзновенного стремления все познать предается магии, черту. Где высокомерие интеллекта сочетается с душевной косностью и несвободой, там появляется черт. Поэтому черт – черт Лютера, черт «Фауста» – представляется мне в высшей степени немецким персонажем, а договор с ним, прозакладывание души черту, отказ от спасения души во имя того, чтобы на известный срок владеть всеми сокровищами, всею властью мира, – подобный договор, как мне кажется, весьма соблазнителен для немца в силу самой его натуры. Одинокий мыслитель и естествоиспытатель, келейный богослов и философ, который, желая насладиться всем миром и овладеть им, прозакладывает душу черту, – разве сейчас не подходящий момент взглянуть на Германию именно в этом аспекте – сейчас, когда черт буквально уносит ее душу?
Легенда и поэма не связывают Фауста с музыкой, и это существенная ошибка. Он должен быть музыкальным, быть музыкантом. Музыка – область демонического; Серен Кьеркегор, выдающийся христианский мыслитель, убедительнейшим образом доказал это в своей болезненнострастной статье о «Дон Жуане» Моцарта. Музыка – это христианское искусство с отрицательным знаком. Она точнейше расчисленный порядок – и хаос иррациональной первозданности в одно и то же время; в ее арсенале заклинающие, логически непостижимые звуковые образы – и магия чисел, она самое далекое от реальности и, в то же время – самое страстное искусство, абстрактное и мистическое. Если Фауст хочет быть воплощением немецкой души, он должен быть музыкален. Ибо отношение немца к миру абстрактно, то есть музыкально, это отношение педантичного профессора, опаленного дыханием преисподней, неловкого и при этом исполненного гордой уверенности в том, что «глубиною» он превосходит мир.
В чем же состоит эта глубина, как не в музыкальности немецкой души, в том, что называют ее самоуглубленностью, иначе говоря, в раздвоении человеческой энергии на абстрактно-спекулятивный и общественно-политический элемент при полнейшем преобладании первого над вторым?
[…] И в то же время Запад всегда чувствовал, а сегодня чувствует острее, чем когда-либо, что такую музыкальность души приходится дорого оплачивать за счет другой сферы бытия, – политической, сферы человеческого общежития.
Мартин Лютер – грандиозная фигура, воплотившая в себе немецкий дух – был необыкновенно музыкален. Откровенно говоря, я его не люблю. Немецкое в чистом виде – сепаратистски-антиримское, антиевропейское – отталкивает и пугает меня, даже когда оно принимает форму евангелической свободы и духовной эмансипации, а специфически-лютеровское – холерически-грубая брань, плевки и безудержная ярость, устрашающая дюжесть в сочетании с нежной чувствительностью и простодушнейшим суеверным страхом перед демонами, инкубами и прочей чертовщиной, – все это вызывает во мне инстинктивную неприязнь. Я бы не хотел быть гостем Лютера и, оказавшись с ним за одним столом, наверно, чувствовал бы себя как под гостеприимным кровом людоеда; я убежден, что с Львом Десятым, Джованни Медичи, доброжелательным гуманистом, которого Лютер называл «эта чертова свинья, папа», я гораздо скорее нашел бы общий язык. К тому же я не считаю непреложным противопоставление народной силы и цивилизации, антитезу: Лютер – утонченный педант Эразм. Гёте преодолел эти противоположности и примирил их. Он олицетворяет собою цивилизованную мощь, народную силу, урбанистический демонизм, дух и плоть в одно и то же время, иначе говоря – искусство… С ним Германия сделала громадный шаг вперед в области человеческой культуры, – вернее, должна была сделать; ибо в действительности она всегда больше держалась Лютера, нежели Гёте. Да и кто станет отрицать, что Лютер был великим человеком, великим на самый что ни на есть немецкий лад, великим и сугубо немецким даже в своей двойственности как сила освободительная и вместе с тем тормозящая, как консервативный революционер. Ведь он не только реформировал церковь – он спас христианство. В Европе привыкли упрекать немецкую натуру в нехристианственности, в язычестве. Это весьма спорно. Германия самым серьезным образом относилась к христианству. Немец Лютер воспринимал христианство с наивно крестьянской серьезностью в эпоху, когда его нигде уже не принимали всерьез. Лютеровская революция сохранила христианство, – примерно так же, как New Deal129 предназначен сохранить капиталистический строй (пусть даже капитализм этого и не понимает).
Нет, Мартину Лютеру нельзя отказать в величии! Своим потрясающим переводом Библии он не только заложил основы литературного немецкого языка, впоследствии обретшего совершенство под пером Гёте и Ницше; он разбил оковы схоластики, восстановил в правах свободу совести и тем самым дал мощный толчок развитию свободной научной, критической и философской мысли. Выдвинув положение о том, что человек не нуждается в посредниках для общения с Богом, он заложил основы европейской демократии, ибо тезис: «Каждый сам себе священник» – это и есть демократия. Немецкая идеалистическая философия, утончение психологии вследствие пиетистски-углубленного изучения сокровенных душевных движений, наконец, самопреодоление христианской морали во имя морали, во имя сурового стремления к правде, что, собственно, и было тем шагом вперед (а быть может, и назад), который сделал Ницше, – все это идет от Лютера. Он был борцом за свободу, хотя и на сугубо немецкий лад, ибо он ровно ничего не смыслил в свободе. Я имею здесь в виду не свободу христианина, а политическую свободу гражданина; мало сказать, он был к ней равнодушен, – все ее побудительные причины и требования были ему глубоко отвратительны. Четыреста лет спустя один социал-демократ, первый президент Германской республики, заявил: «Революция мне ненавистна, как грех». Это вполне по-лютеровски, вполне по-немецки. Так, Лютер ненавидел крестьянское восстание, которое, как известно, было поднято под знаменем Евангелия, и все же, одержи оно победу, оно могло бы направить всю немецкую историю по более счастливому пути – по пути к свободе; однако Лютер видел в этом восстании лишь дикий бунт, порочивший дело его жизни, духовное освобождение, и потому как только мог оплевывал и осыпал проклятьями крестьян. Он призывал убивать их, как бешеных собак, и, обращаясь к князьям, провозглашал, что теперь каждый может завоевать право на вечное блаженство, если будет резать и душить этих скотов. На Лютере, выходце из народа, лежит серьезная доля ответственности за печальный исход первой попытки немцев совершить революцию, за победу князей и все последствия этой победы. […]
В политике Лютер не пошел дальше того, что счел неправыми обе стороны – и князей и крестьян, а такая позиция неминуемо должна была привести к тому, что в конечном счете он стал считать неправыми (и тут он проявлял все свое неукротимое бешенство) одних только крестьян […]. Его антиполитическая набожность, продукт музыкально-немецкой самоуглубленности и отчужденности от внешнего мира, не только на века вперед определила униженную покорность немцев перед князьями и государственной властью вообще, не только способствовала формированию характерного для дуализма немецкой души сочетания смелого, отвлеченного мышления с политической незрелостью, но и прежде всего сама весьма монументальным и внушительным образом представляет собою типично-немецкое явление – разрыв между национальным чувством и идеалом политической свободы. Ибо реформация, как и позднее восстание против Наполеоная, была националистически-освободительным движением.