Коллективная вина. Как жили немцы после войны? - Юнг Карл Густав. Страница 82

Для просто профессионального политика – это материально несущественное, из-за словопрений лишь немного докучливое дело. Для думающего немца – это манифестация идеологической основы его государства.

Сейчас нам ничто не грозит. Америка защищает нас от внешней опасности и от внутренней (от путчей, при которых она, по генеральному договору, благодаря счастливому ограничению нашего суверенитета, имеет право вмешаться). Поэтому в Бонне и не возникает настоящего сознания ответственности. Речь никогда не идет о жизни и смерти, а слишком, кажется, часто о производстве, выгодах, карьере.

Что в конце концов речь все-таки пойдет о жизни и смерти, причем для всех, этого уяснить не могут. Сегодня никто не знает, когда и как наступит такой момент.

Есть признаки, что парламентарии начинают относиться к этому вопросу серьезно. Различие во мнениях – это не различие партий, оно проходит через обе партии, и через ХДС, и через СПГ. Каждый в отдельности думает своим умом, не как член партии, а как представитель народа.

Гамбургский бургомистр Неверман сказал в феврале на заседании бундестага: дебаты о сроке давности для убийства стали невыносимы, особенно из-за аргументов федерального министра юстиции. Да, конечно. Бургомистр безусловно прав.

Люди, вероятно, говорят: «Эмоционально». После слов Невермана премьер-министр Майерс призвал «не оперировать чувствами как доводами».

Конечно, слепые чувства, бездумные эмоции ничего не стоят. Но без страсти при ясном рассудке невозможна никакая человеческая правда. Просветленная, преобразившаяся в понятия эмоция в вопросе о сроке давности бродит сегодня по Европе. Такие немцы, как Неверман, причастны к этому. Они думают яснее, чем многие из тех, кто неприятный им способ думать клеймит как эмоциональный, хотя сами при кажущейся объективности руководствуются нередко своими личными антипатиями, страхами, желаниями, то есть скверными эмоциями, на которые они закрывают глаза. Но доказать это в отдельном случае почти невозможно.

Рациональная абстрактность и целесообразность, именуемая со времен греков софистикой, – это тайный и смертельный враг правды. И вместе с вами задаваясь теперь вопросом, находятся ли на высоте положения наши федеральные политики и руководящие деятели, я с грустью вижу, что нынешний министр юстиции Бухер, чье дело прежде всего – представлять дух права нашего государства, явно не справляется с этой задачей. Вообще-то он, может быть, человек превосходный, но здесь, где ему надлежит быть примером для Федеративной республики и выражением ее мнения, он оказывается слепым, он не видит того, о чем идет речь. Можно высказаться по этому поводу?

Аугштейн. Пожалуйста, конечно.

Ясперс. Бухер ссылается как на последнюю инстанцию на юридическое соображение, а именно: возможно ли юридически, на основании действующего уголовного кодекса и конституции, отменить срок давности. Это всего лишь соображение, ибо специалисты держатся разных мнений. Прекрасное заключение, составленное вашим гамбургским профессором уголовного права и криминалистом Зиверсом вместе со всем его семинаром, – среди подписавших и Гербит Егер, уже много сделавший для решения разбираемых нами главных вопросов, – заключение Зиверса приводит к противоположному – имея в виду Бухера – выводу. Это ясно показывает, что тут могут быть разные мнения. Возможность разных мнений означает, что научного решения вопроса, решения, на котором сошлись бы все специалисты, пока еще нет.

Бухер превращает вопрос, допускающий разные мнения, и свой ответ на него в некую догму, в некое убеждение. Поэтому он доходит до заявления, что правовое государство в опасности, хотя речь может идти только о различии мнений. Он грозит, что уйдет со своего министерского поста, если кабинет его не поддержит.

Аугштейн. Министр юстиции лишь представляет в данном случае политическую позицию кабинета: министр Кроне, например, говорит, что «может быть, правильнее было бы подвести черту подо всем». Бухер только аргументирует иначе, когда заявляет: «Формализма в области права не существует. Право само по себе есть форма».

Ясперс. Это рационалистический догматизм, который некогда, в XIX веке, к сожалению, слился с либерализмом и с демократическими убеждениями. Тогда в таких людях, как Ойген Рихтер [63] и другие, проявилось мышление, абсолютизирующее рациональность и делающее из нее самой мировоззрение, – мышление, не менее нетерпимое, чем какая-нибудь церковная категоричность, и, хоть оно и называется либерализмом, ничего общего с либеральностью не имеющее.

В Бухере я узнаю этот старый тип мышления. К тому же я вижу, что Бухер заявляет: все только в нашей компетенции. Нас не собьют с толку демонстрации в Вашингтоне и Тель-Авиве. Мы не поддадимся еврейскому или израильскому нажиму. Это спесивые фразы, которые потом, когда из-за оппортунизма срок давности будет продлен, только умножат ложь.

Сказать он должен был бы, напротив: во всем мире возникает некое мнение, которое явно больше, чем просто мнение, некий основополагающий взгляд на нашу принадлежность к роду человеческому, взгляд настолько серьезный, что мне нужно проверить его совсем по-другому. Мне нужно уяснить себе его смысл.

Вместо этого – доктринерское, юридически-рационалистическое мышление и национальная спесь. Не хочу продолжать. Уровень сделанных им заявлений так низок, что чувствуешь: этот министр юстиции даже и не подозревает о той великой ситуации, в какой находится наша правовая жизнь на переломе эпох, при создании нового государства. Поэтому нечего ждать, что министр юстиции представит Германию на этом заседании парламента. Надо надеяться, что это сделают другие. А решение, которое там примут, я считаю событием, имеющим для нашего, граждан Федеративной республики, внутреннего состояния величайшие последствия. По тому, как, в каком духе и с какой ясностью языка это произойдет, можно судить о нашей сегодняшней политической сущности.

Если здесь устроят неразбериху, начнут замазывать правду, если серьезность, при которой парламент только и представляет народ, не будет здесь проявлена в деле материально несущественном и безразличном (ведь не играет же роли, будут ли разгуливать на свободе еще несколько убийц), но имеющем величайшее нравственно-политическое значение; если не выявится со всей ясностью, что немцы – это мужчины и женщины, которые после всех учиненных или пережитых ими ужасных бед действительно хотят основать новую государственность, тогда впору впасть в отчаяние.

Мы не впадем в отчаяние; ведь шанс все-таки еще есть. Это множество безмолвствующих по всей стране. В отличие от большинства парламентских заседаний, где решаются лишь материальные дела, я считаю данное заседание чем-то таким, что в ходе этих десятилетий действительно симптоматическим образом решит что-то огромное по последствиям.

Мы принадлежим к западному миру. Несмотря на все, против чего можно выступать в этом мире, совесть существует.

Если мы не вольемся в эту гармонию, которая сегодня доносится из Америки через европейские страны, мы снова изолируем себя морально. При всей взаимной вежливости дипломатов и политиков, при всей вежливости в общении отдельных лиц волна презрения к нам поднимется снова.

Макс Вебер писал в письмах примерно 1908 года или даже еще немного раньше: то, что нами правит этот человек, кайзер, и то, что мы народ, который мирится с таким правлением такого человека – Макс Вебер был монархист, – это прямо-таки первоклассный политический фокус. Ведь в мире нас презирают, и что хуже всего – по праву. Если вспомнить, что мы не разделались неприемлемыми для мира, а через несколько лет – удивительное дело после такой скверной поры полного к нам презрения! – стали опять, так сказать, приемлемы в мире, то какое-нибудь непонятное для мира событие может с этим положением снова покончить.

С нами будут вежливы, как с негритянскими государствами, но какое отношение будет таиться за этим – о том, господин Аугштейн, вы знаете, наверно, больше, чем я. На этом заседании бундестага произойдет что-то, после чего должно стать ясно, кто мы такие. Понимаете, что я имею в виду?