Щупальца длиннее ночи - Такер Юджин. Страница 42
Монастырскому ужасу Циско удается ухватить эфемерное и неопределенное качество фантастического и удерживать его на протяжении большей части романа. Во многом это связано с языком, который характеризуется лиризмом — иногда гранича с поэзией в прозе — и в то же время отдает себе отчет в своей неспособности выразить само фантастическое. Поэтика неопределенности, лирика неудачи. Разве это не то, к чему тайно стремятся многие авторы в традиции сверхъестественного ужаса (прежде всего По, Лавкрафт, Лиготти)?
В конечном итоге эти образцы монастырского ужаса отсылают к оригинальным текстам отшельников-пустынников и средневековых монахов. К месту, где человек колеблется подобно странствующему философу-перипатетику. Однажды отшельник, обитавший в Скитской пустыне, спросил совета у местного старого отшельника. Старик ответил: «Ты еще жив? Иди в свою келью и осознай, что ты уже год как в могиле». Отшельник вернулся в свою келью, возможно, не научившись ничему.
Часть V
КАК ЕСЛИ БЫ...
Как если бы.
В 1780-х годах, на пике эпохи, которая высокопарно называла себя «Просвещением», Иммануил Кант писал об этике. Разумеется, философы от Сократа до Спинозы думали об этике и морали и до Канта. Но в эпоху Просвещения, которую сам Кант охарактеризовал как наступление «совершеннолетия» человечества, ставки были иными. Если сон разума действительно рождает чудовищ, то для разума наступило время проснуться и занять центральное место в погоне за знаниями, поиске истины и участии в жизни гражданского общества. Вместе со сменой парадигм в астрономии, физике, математике и медицине так называемые гуманитарные науки последуют их примеру, провозгласив новую философию, новую политику, новую эстетику и новую этику, которые основаны исключительно на авторитете человеческого разума без обращения к религии, мифологии и суевериям.
Но хитрость заключалась в том, чтобы выработать этическую и моральную философию, которая выходила бы за рамки простого списка «что должно, а что нет», — задача, не только не имеющая завершения, но и постоянно подверженная изменениям и дополнениям. Короче говоря, Кант осознавал, что моральная и этическая философия должна выходить за рамки простых гипотетических императивов типа «если А, то Б». В конце концов, люди — это не этические автоматы, шестеренки и шкивы которых скрыты под человеческой оболочкой. Или нет? Решение Канта состояло в масштабировании вопроса: Кант выступил не за условную, а за безусловную мораль и этику — требовались не гипотетические императивы, а один категорический императив, «делай это», который будет применим для каждого конкретного случая независимо от обстоятельств.
В своей работе 1785 года «Основы метафизики нравственности» Кант дал несколько определений этого категорического императива. Одно из них гласит: «Категорическим императивом был бы такой, который представлял бы какой-нибудь поступок как объективно необходимый сам по себе, безотносительно к какой-либо другой цели» [178]. Другое, более подробное определение гласит: «Таким образом, существует только один категорический императив, а именно: поступай только согласно такой максиме, руководствуясь которой ты в то же время можешь пожелать, чтобы она стала всеобщим законом» [179].
Проблема, разумеется, в том, что невероятно сложно вести себя безусловно. Это требует почти религиозной преданности научному разуму и железной логике универсального морального закона. Для каждого примера такого категорического императива (например, «нужно всегда говорить правду»; «нужно всегда помогать другим») легко, слишком легко придумать исключения, даже многоступенчатые исключения («...пока эта правда помогает другим...»).
И тут возникает проблема «как если бы». Кант никогда не говорит, что такие моральные законы являются универсальными... или являются законами... или даже моральными. Он говорит, что нужно действовать с такой самоотверженностью, чтобы эти действия могли претендовать на статус универсальных. Действуйте так, как будто ваши действия и ценности, стоящие за ними, имеют универсальное значение. Вот еще одно из определений Канта категорического императива: «...поступай так, как если бы твоя максима в то же время должна была служить всеобщим законом (всех разумных существ)» [180].
Просто притворись, что это по-настоящему.
Тем не менее Кант во что бы то ни было придерживался своего категорического императива. Последствия этого очевидны не только для отдельного гражданина, но и для гражданского общества в целом. В конце концов, Французская революция уже маячит за углом, как и террор... призраки, скрывающиеся в каждом моральном углу лабиринта, созданного людьми и для людей.
Странствующий философ
Эпоха Просвещения была ничем иным как претворением теории в практику, философской прогулкой, демонстрацией того, что разум — это не просто абстрактное, интеллектуальное упражнение, не имеющее влияния на «реальный» мир. А Кант любил пешие прогулки. Более того, он ежедневно, без пропусков, совершал пешие прогулки по Кёнигсбергу, где прожил почти всю свою жизнь. Любил ли он это или нет — другой вопрос.
Сталкивался ли семидесятилетний философ, когда он писал этические трактаты, с какими-нибудь неприятными или вызывающими раздражение людьми во время своих прогулок? Если да, то рассматривал ли он такие неудачные встречи как возможность проверить свой «категорический императив»?
Говорили, что кёнигсбергские прачки могли определять точное время, когда пожилой, но бодрый Кант проходил мимо их домов.
Низложенный
Часто повторяют, что философия Канта совершила «коперниканский переворот» в истории мысли так же, как до этого, астроном Николай Коперник продемонстрировал, что Солнце, а не Земля находится в центре нашей планетной системы. Несмотря на то, что Коперник сместил Землю — и, следовательно, человечество — из центра Вселенной, он вернул человечество в центр, показав, как человеческий разум самостоятельно — без помощи религии, Священного Писания и церкви — может дать научное объяснение [мира].
К моменту индустриального взлета в XX веке, научный разум нашел объяснение уже многим вещам — возможно, слишком многим. Речь шла об относительности, о четвертом измерении, о пространственновременном континууме, об элементарных частицах и о первых робких упоминаниях принципа неопределенности. Дистанция, разделяющая научную картину реальности и то, какой реальность «должна быть», начала увеличиваться все больше и больше.
Лавкрафт, заядлый почитатель науки и ее популяризатор, писавший на научные темы, отметил происходящие изменения. Они, казалось, снова вытеснили человечество из центра Вселенной. Знаменитые первые строки «Зова Ктулху» (опубликованного в 1928 году) кратко описывают этот странный поворот судьбы:
Мне думается, что высшее милосердие, явленное нашему миру, заключается в неспособности человеческого разума понять свою собственную природу и сущность. Мы живем на мирном островке счастливого неведения посреди черных вод бесконечности, и самой судьбой нам заказано покидать его и пускаться в дальние плавания. Науки наши, каждая из которых устремляется по собственному пути, пока что, к счастью, принесли нам не так уж много вреда, но неизбежен час, когда разрозненные крупицы знания, сойдясь воедино, откроют перед нами зловещие перспективы реальности и покажут наше полное ужаса место в ней; и это откровение либо лишит нас рассудка, либо вынудит нас бежать от мертвящего просветления в покой и безмятежность новых тёмных веков [181].