Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести (СИ) - Санин Владимир Маркович. Страница 104

В последние дни почти не мело, и полоса, размеченная бочками, была в хорошем состоянии. Мы еще разок прошлись по ней для успокоения совести и отправились домой.

Самолеты уже вылетели, часа через два они будут здесь. Николаич приказал слить воду из системы отопления, на станции стало прохладно и неуютно. Вещи ребята упаковали, вытащили их в кают-компанию, которая сразу потеряла свой обжитой вид и превратилась в зал ожидания. Люди переговаривались, смеялись и украдкой поглядывали на часы. С каждой минутой холодало. Я уложил Андрея Иваныча в постель, хорошенько его укутал и пошел с Нетудыхатой покрывать брезентом тягачи: им предстояло мерзнуть в одиночестве целый год. Когда я вернулся, в кают-компании готовились к чаепитию, а у постели Гаранина сидел Груздев.

— На кого вы меня оставили, Саша? — пожаловался Андрей Иваныч. — Этот сухарь не позволил мне последний раз навестить метеоплощадку.

— И правильно сделал, — одобрил я, скрывая тревогу за вымученной улыбкой. Андрей Иваныч тяжело дышал, почти непрерывно покашливая.

— Вот видите. — Груздев взглядом поблагодарил за поддержку. — Мы, доктор, ударились в философию. Или, если менее торжественно, спорим о терминах. Я вслед за Декартом утверждаю: жить — значит мыслить, а мой оппонент главным признаком жизни полагает действие.

Я зажег спиртовку и поставил на нее стерилизатор.

— Да, я именно так считаю, — подал голос Андрей Иваныч. — Это не пустой спор о терминах, Саша. Пока я дышу, я хочу чувствовать себя живым среди живых, хочу двигаться, говорить, хохотать во все горло, как Веня и Костя, если мне смешно. Ведь это — право каждого живого человека, понимаете?

— Беспокойного больного вы заполучили, доктор, — заметил Груздев.

— Ну, какой я беспокойный, — с извинением в голосе сказал Андрей Иваныч. — Просто хочется… помечтать.

— Это мне понятнее, — кивнул Груздев. — В каждой мечте, если она реальна, есть шанс.

— Вот именно он-то, этот шанс, мне и нужен, но не нужно мне шанса, ради которого придется следить за каждым шагом, ежечасно щупать пульс, прикидывать, что можно, чего нельзя. Разве только продолжительностью измеряется ценность человеческой жизни?

— И этим тоже, Андрей Иваныч.

— Может быть… Хотите притчу? Сережин и мой старый товарищ, Иван Гаврилов, как-то рассказывал, какая странная мысль однажды пришла ему в голову. Случилось это при таких обстоятельствах. Он перегонял с Востока в Мирный санно-гусеничный поезд… да вы сами помните тот поход, когда они чуть не погибли; Гаврилова тогда приковала к постели сердечная недостаточность, а ему очень важно было прожить хотя бы месяц, чтобы довести поезд. И он подумал: вот бы человеку жить так, как живет электрическая лампочка, гореть вовсю — и сразу погаснуть, когда придет время… Этот принцип и мне по душе, никакого другого мне не нужно.

— Предпочитаю гореть вполнакала и дожить до пенсии, — пошутил Груздев.

Андрей Иваныч шутки не принял.

— В вас, Георгий, словно сидят два человека, — после короткой паузы проговорил он. — Один — готовый в любую минуту броситься в горящий магнитный павильон, чтобы спасти приборы, — вот они, следы ожогов на ваших руках! — и другой, который без приказа не напилит снегу для воды.

— Одно другому, кстати, не мешает, — хмуро ответил Груздев. — И все это определяется математически емким понятием: целесообразность. Все, что вы говорите, Андрей Иваныч, — это всего лишь слова, простите, и не более того. Но мы живем в мире реальных фактов, и поэтому факты и только факты должны определять логику поведения человека. У меня впереди защита диссертации, ее результаты, надеюсь, могут оказаться полезными. Именно поэтому я и старался спасти приборы и документацию во время пожара. А теперь посудите сами, что важнее для общества: моя малоквалифицированная работа по заготовке снега, которую могут успешнее выполнить другие, или практическая реализация моей научной деятельности?

— Опасная логика… Вы страшный человек, Георгий.

— Скорее трезвый.

— Иногда это одно и то же.

Я снаряжал шприц и не вмешивался в разговор. Черты лица Андрея Иваныча все больше искажались, его терзала сильная боль. Он прикрыл глаза, и по моему знаку Груздев покинул комнату. Когда он приоткрыл дверь, из кают-компании донесся смех, показавшийся мне кощунственным. Я сделал укол, и Андрей Иваныч задремал.

— Спит?

Я вздрогнул, за моей спиной стоял Николаич. Я кивнул.

— Дотянет, Саша?

— Надеюсь. — Я не мог смотреть ему в глаза. — Во всяком случае должен.

— Сделай, Саша, чтобы дотянул! — по-мальчишески, умоляюще прошептал Николаич. — Сделай!

— Надеюсь…

Николаич отвернулся.

— Что вы можете, доктора!

— Пока немного, друг мой, но наше «немного» — это тоже кое-что.

— Кое-что… — Николаич махнул рукой. — Эх ты, наука!.. Иди, Саша, я с ним побуду.

— Николаич, Веня…

— Знаю, допросил Дугина.

— Скажи Вене два слова…

— Уже сказал. Сегодня такой день, когда все грехи списываются. Ладно, Саша, иди.

— Помогите-ка мне встать, — послышался голос Андрея Иваныча. — Навалили тут центнер одеял… Пошли к ребятам, там веселее.

В кают-компании шло чаепитие. Валя щедро выставил на стол всю свою «заначку»: копченую колбасу, несколько банок крабов, шоколад и вишневое варенье.

— Когда я в первый раз шел в Антарктиду, — прихлебывая чай, басил Нетудыхата, — соседи пытали Оксану: «Куда это твой собрался?» «Куда-то, — говорит, — вниз, на самый юг». А они: «Смотри, на юге завсегда баб много!»

— Хочешь, подарю из моей галереи? — Веня окинул любовным взглядом красоток в бикини, насмехавшихся над нами со стен. — Похвастаешься!

— Разве это девки? — Нетудыхата пренебрежительно отмахнулся. — Ноги как ходули. Вот у нас в селе девки так девки, от одного бока до другого ходить надо.

— Иван Тарасович, — Пухов поморщился, — разве можно оценивать женщину на вес?

— Тише, — воззвал Костя, — послушаем настоящего знатока!

— Какой я знаток, — заулыбался Пухов, — уступаю эту честь Вене. Лично я превосходно обхожусь без их общества. Вот доктор подтвердит, что отсутствие раздражителя, каковым является женщина, вносят особый колорит в жизнь полярников.

— Не подтвержу, — честно глядя на Пухова, возразил я.

— Как так? Ведь это ваша точка зрения, вы ее сами развивали!

— В начале зимовки.

— Ну, знаете ли, — возмутился Пухов, — на мой взгляд, принципы должны оставаться неизменными в течение всей зимовки.

— Только не в отношении женщин.

— Оставьте, доктор, я всерьез.

— Вы когда-нибудь видели меня несерьезным, Евгений Палыч?

— Простите, Саша, тысячу раз. Вот и сейчас вы серьезное обсуждение вопроса о женщинах превращаете в балаган.

— Разве я шучу? — Я мысленно представил себе Нину, услышал топот ее каблучков по асфальту причала и продолжал с веселым вдохновением: — Женщина! Ведь это же прекрасно, Пухов! Разве вы не чувствуете себя другим человеком, когда в вашу жизнь входит женщина? Разве в эту священную минуту вы не осознаете себя сильнее, умнее, красивее? Разве у вас не появляется ощущения, что вам под силу великие дела и гениальные открытия? А какие замечательные порывы рождаются в вашей душе рядом с женщиной, какие слова приходят на ум, какие мелодии! Скажите мне, что это не так, и я возьму свои слова обратно, Пухов!

— Демагог вы, доктор, — проворчал Пухов и добавил под общий смех: — Никогда больше не буду вступать с вами в серьезный разговор.

— Вот вам и «особый колорит», — передразнил Веня. — Может, для вас, Палыч, это колорит, а для нас сплошная мука. Андрей Иваныч, а долго будет это безобразие продолжаться?

— Какое безобразие? — Андрей Иваныч явно повеселел, ожил, и я порадовался, что мы привели его сюда.

— Ну, мужской континент и этот самый колорит.

— Долго, Веня. Давай сначала обживем Антарктиду, а потом уже пригласим сюда наших жен. Придет время, и мы построим здесь дома, школы, больницы…

— Пингвинам аппендиксы вырезать, что ли?