Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести (СИ) - Санин Владимир Маркович. Страница 17

— Эх ты, Жалейка! — посмеялся Сомов.

Так и прозвал её — Жалейка.

Чудная девка оказалась, не видел он таких. Штукатур, в общежитии жила, в комнате шесть вертихвосток, в каждая: «Варька, погладь! Варька, отнеси каблук набить!» — кому не лень, все на ней воду возили. Половину заработка отцу с матерью в деревню отсылала да ещё сестричку, что в техникуме училась, кормила, самой только на хлеб да на суп с вермишелью и оставалось. А девка была хоть и не видная собой, а плотная, девки — они воздухом сыты бывают.

Присмотрелся к ней Сомов и решил, что получится из Жалейки верная и надёжная жена. Сыграли свадьбу, парк выделил молодожёнам комнату, начали жить, а добра не наживали. Безответная была Жалейка, робкая, а характер гранитный. «Ты уж меня прости, Вася, но как жила, так и жить буду — по совести». И старикам продолжала посылать, и сестричку кормила, и, Васю своего не спрашивая, его родителям в деревню двадцатку в месяц. Сомов хмурился, выражал недовольство, голос повышал, чтоб понимала, кто в семье хозяин, но верха не взял и покорился. Кореши, с которыми на троих перестал разливать, посмеивались, называли подкаблучником, но Сомов не обижался, зная, что вовсе он не подкаблучник, а просто в глазах у Жалейки есть такая правда, против которой не попрёшь. Ни напиться, ни выругаться, ни человека обидеть не позволяли, с таким укором смотрели, что хоть на колени становись — клянись, оправдывайся.

Вот и получилось, что не он жену воспитал, а она его. Любила своего Васю, ласкала, без чистой рубахи на улицу не выпускала и день за днём, год за годом переделывала по-своему. Научила стариков почтительно любить, семью ценить превыше всего, человека в себе беречь — не только тело, но совесть в чистоте держать.

Заболеет соседка, Жалейка ночь у её постели сидит, погорельцы по домам ходят — платье своё отдаст, о стиральной машине: сколько мечтала, дождалась премии — и старикам на сено для Зорьки послала. Эх, Жалейка, Жалейка…

За пять лет двух мальчиков-погодков ему родила, девочку, и все бегают у неё чисто одетые, умытые, любо-дорого смотреть, когда за стол садятся, галчата голодные. Гордое слово — семья, сколько в нём скрыто для человека радости. Смысл жизни — семья!

Ёкнуло сердце: вспомнил про бычка, который, может, ещё лежит в кармане кожаной куртки. Не докурив, Сомов никогда не выбрасывал бычка, а бережно гасил и совал в карман. А вдруг и сейчас там лежит, забытый? В балке уже похолодало, но ради такого водой ледяной дал бы себя облить. Вылез, нащупал куртку, юркнул обратно в мешок, рванул молнию на кармане… Вот он, родной, желанный! Давно уже такой радости Сомов не испытывал, как от этого бычка. Прислушался — спят. Не спали бы — дал бы каждому по затяжке, а раз спите — во сне покурите. Крутанул зажигалку, жадно затянулся, раз, второй, третий — даже в голове зазвенело от облегчения.

И постыдился: нехорошо, не по совести. Проснулся бы кто, увидел, что он курит, бог знает, что бы подумал. И так не любят его, жмотом в глаза и за глаза обзывают, скопидомом. А ты зайди ко мне, посмотри, сколько в доме накоплено?!

Сомов вздохнул. Дорого она обходится, Жалейкина правда, чистая совесть.

Семь лет назад, в гололёд, такая приключилась история. Возвращался Сомов ночью в парк, и в его троллейбус врезалась «Волга». Признали, что водитель троллейбуса ничего не нарушил, а с двоих, которых из-под обломков «Волги» вытащили, вину смерть списала. Вот и вышло, что оказался как бы виноватым в этой беде один человек — Василий Сомов. Не перед судом, к которому он и не привлекался, — перед своей обнажённой совестью. Понял это, когда трёх сироток решили определить в детский дом.

Не позволила Жалейка!

Взяли детей к себе. Яблоки зимой покупали, на море летом возили — чтоб жили, как раньше. Полюбили, как родных, заменили отца и мать, не во всём, конечно, потому что родителей вообще нельзя заменить. Но здоровье детям сохранили и детство прожить дали, старшего до института довели. Поневоле жмотом станешь, деньги, брат, у нас считанные…

Ещё пять лет, подумал Сомов, и полегче будет. Заработок Костя в семью принесёт, младших поднять поможет. Как Давид Мазур — не забывает, помнит, помогает.

По анкете — трое детей, по столу обеденному — шестеро… И никто из походников не знает, и пусть не знает, жалеть мы сами умеем, нас жалеть ни к чему. Живым бы вернуться!.. Зря вчера Валеру попрекал, не он от самолёта отговорил — Жалейка отговорила!

Так он лежал и думал. Выспался, покурил, до звонка ещё часов шесть — давно такой удачи не выпадало. Всех вспомнил: жену, своих стариков и её стариков, Витю, Колю, Галку, Зойку, Костика и Леночку, никого не забыл. Стал думать, что кому купит, если живым останется. Жалейке мохеровый шарф на плечи, мальчишкам джинсы и нейлоновые куртки; девчонкам тоже куртки поярче и нейлоновые купальники — это на валюту, в Лас-Пальмасе. А дома — всем новую обувь, а девчонкам — высокие сапоги, Костику для института шерстяной костюм, старикам — отрезы… Сам — за баранку, а семью — в Евпаторию на месяц, пусть жизни радуются.

Вспомнил, что как-то Игнат его спросил:

— Вася, а ты когда-нибудь в жизни смеялся? — Что я, клоун, что ли? — нехотя ответил, хотя вообще мог бы не отвечать на такой глупый вопрос.

Вспомнил же Сомов про этот вопрос Игната потому, что лежал и улыбался — так хорошо ему было думать про то, как обрадуются дома его подаркам и его возвращению.

И с этой улыбкой стал засыпать. Эх, Жалейка, Жалейка, совесть ты моя…

Три часа на размышление

Поезд скрылся за снежной пеленой, и Гаврилов остался один.

Сейчас половина первого. Через полтора часа остановятся на обед и увидят, что он отстал. Ещё полтора часа — на возвращение. А если догадаются отцепить цистерны от «Харьковчанки» и пойти назад на третьей передаче, то минут сорок. Итого три часа либо два часа десять минут. Впрочем, это, наверное, всё равно: больше полутора часов ему не выдержать.

Ночь и снежное кружево отгородили Гаврилова от всего остального мира.

Метель не раз пыталась его погубить. Однажды на мысе Шмидта, налетев внезапно, как разбойничья шайка, она настигла его на пути от аэропорта к посёлку. Тридцать метров в секунду, видимость ноль, одна надежда — диспетчер Татьяна Михайловна вспомнит, что не дождался автобуса Гаврилов и пошёл пешком. Вспомнила, послала вдогонку вездеход. Через несколько лет, уже в Мирном, когда скорость ветра достигла пятидесяти метров, отправился с поисковой партией спасать пропавшего аэролога и чуть было не свалился с ледяного барьера на припай — в последнее мгновение успел ухватиться за леер. А в другой раз на дрейфующей льдине с полчаса вертелся вокруг домика, пока, сбитый с ног ветром, не ударился о дверь — спасся.

Выжить в настоящую пургу и погибнуть из-за никчёмного ветришки пять-семь метров в секунду… Никчёмный, а сделал своё дело: взметнул снег, засеял воздух мельчайшими пылинками, уничтожил видимость.

Был бы у него тягач с балком — «ноу проблем», как говорил американский геофизик, который зимовал на Востоке. Забрался бы в балок, разжёг капельницу и отсиделся в тепле. Значит, допустил ошибку: последний тягач обязательно должен быть с балком.

И ещё ошибку допустил или небрежность — один чёрт, как назвать: не наладил переговорные рации на первой и последней машинах, понадеялся на ракеты. А все ракеты ушли на фейерверк, салют в честь первого пожара в истории Центральной Антарктиды.

«Многовато ошибок на один поход», — расстроился Гаврилов. Кому-то нужно за них расплачиваться, и справедливо, что жребий этот выпал ему.

Стал решать, как поступить: отсидеться ли в кабине, пока не уйдёт тепло, или сразу разжигать костёр. Конечно, нужно отсидеться. Двигатель остынет минут через двадцать, и в эти минуты в кабине будет плюсовая температура. Ещё с полчаса морозу придётся штурмовать тягач, чтобы проглотить остаток тепла. Значит, покидать кабину следует не раньше чем минут через пятьдесят. И тут же внёс поправку: через сорок, потому что закоченеешь — рукой не двинешь, а разжечь костёр — дело нешуточное, много сил потребуется.