Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести (СИ) - Санин Владимир Маркович. Страница 21

Накануне выхода «Визе» в море Синицын заглянул в радиорубку, спросил, нет ли чего-нибудь для него. Спросил — и сразу пожалел об этом: уж очень странно, недоброжелательно посмотрел на него вахтенный радист Пирогов, старый товарищ, с которым Синицын дважды зимовал в Мирном.

— Ничего, — буркнул Пирогов и демонстративно надел наушники.

— Не с той ноги встал? — обиделся Синицын.

— Сказал бы я тебе… — пробормотал Пирогов, отворачиваясь.

Синицын прирос ногами к полу.

— Что-нибудь… с походом?

— Мотай отсюда, не видишь, что ли: «Посторонним вход воспрещён»? — окрысился Пирогов.

— Живы? — только и спросил Синицын.

— Живы, живы, мотай!

В Лас-Пальмасе Синицын купил фирменную бутылку коньяка с золотистой, на полбутылки, этикеткой — приятелей угостить, которые догадаются встретить. Но после разговора с Пироговым заперся в каюте, откупорил бутылку и напился — без закуски, вдрызг. Проспал, как убитый, часов двенадцать, опохмелился оставшимся полстаканом, привёл себя в порядок и отправился завтракать.

Когда подошёл к столу, все замолчали. Только Женя Мальков, сосед по каюте, принуждённо пошутил насчёт храпа, которым донимал его всю ночь Синицын. Шутку не приняли, завтрак не ели, а проглатывали, поднимались и уходили. С других столов доносилось: «Может, им лучше на Восток вернуться?.. На таком киселе и до Востока не дотянешь… А у американцев самолёты ещё летают?.. Вряд ли, в семьдесят градусов лететь дураков нет…»

Семьдесят градусов!

Синицын бросил недоеденный бутерброд, поднялся. Со всех сторон на него смотрели чужие, осуждающие глаза. Сжал зубы, обвёл взглядом бывших товарищей, быстро вышел из кают-компании.

А вослед понеслось, впилось между лопаток:

— Плевако!

Ночь нарушенных инструкций

Перед самым выходом с Комсомольской, осмотрев напоследок траки, Лёнька заметил, что головка одного пальца чуть вылезла. Товарищи уже разошлись по машинам, и Лёнька, воровато оглянувшись, вбил головку обратно — уж очень не хотелось ему сейчас махать кувалдой и ложиться на снег. Часов пять разогревали двигатели, перемазались, устали как черти… «А, бог не выдаст, свинья не съест, на первой же остановке сменю», — подумал Лёнька.

Как на грех, шли километр за километром без остановок, исключительно удачно шли, ни разу ещё в этом походе такого не бывало. Радоваться бы, а Лёнька совершенно истерзался, потому что мерещилась ему распустившаяся змеёй гусеница, длительный ремонт и бешеный взгляд Гаврилова. На двадцать пятом километре остановил тягач, вышел и убедился, что сделал это на редкость своевременно: головка пальца держалась на честном слове, минута-другая — и поползла бы змея. Благословляя свою удачу, Лёнька быстро вышиб сломанный палец, вбил новый, зашплинтовал, вылез из-под тягача и замер от нехорошего предчувствия.

Гаврилова не было видно! Может, проскочил мимо? Нет, колея одна, и на ней стоит его, Лёнькин, тягач. То, что Никитин не просматривается, это понятно: он уже далеко, где его увидишь в такую погоду. А почему нет дяди Вани? На мгновение Лёнька заколебался: может, догнать поезд, взять с собой напарника, но вспомнил, что батин тягач без балка, и, не раздумывая больше, развернулся и понёсся назад на третьей передаче.

Так механик-водитель Савостиков за несколько часов нарушил сразу три заповеди: двинулся в путь с повреждённым траком, в одиночку погнал тягач по Антарктиде и, не получив на то разрешения, вёл машину на третьей передаче.

— Не будь ты такой здоровый, — сказал потом Игнат, — я бы тебе за первое нарушение набил бы морду. А за второе и третье дай я тебя, друг, поцелую.

Вслед за Игнатом Лёньку хлопали по плечу и обнимали остальные ребята, а он счастливо улыбался, понимая, что именно с этой минуты окончательно принят в их среду. И глаза его увлажнились, второй раз за три проклятые недели, но тогда Лёнькиного позора никто не видел, а сейчас эта немужская слабость никого не удивила, потому что из спального мешка, в котором лежал батя, доносился богатырский храп.

Выжил батя! Покоиться бы ему сейчас замороженной мумией на хозсанях, опоздай племяш на несколько минут. Но Лёнька не опоздал. Он до сих пор не мог понять, как это у него не лопнуло сердце, когда он выволок из кабины шестипудовое тело Гаврилова и тащил к своему тягачу. Сам чуть сознание не потерял. Растормошил, растёр его и, полуживого, довёз до «Харьковчанки», которая неслась навстречу, а там уж Алексей промассировал батю со спиртом, заставил выпить стаканчик и с помощью ребят засунул в спальный мешок. Спьяну батя ругался, не хотел залезать в мешок и даже двинул кулачищем Бориса Маслова в челюсть, но потом присмирел и быстро уснул.

И тогда наступила разрядка. У кого что болело и ныло — всё забылось, все беды отступили перед лицом предотвращённой беды. Спирта у Антонова было мало, всего литров шесть, Гаврилов категорически запретил расходовать без крайней надобности, однако сейчас были особые обстоятельства. Алексей вытащил канистру и мензуркой отмерил каждому по сто граммов. Выпили за батино здоровье и Лёнькину удачу, закусили остывшими бифштексами и не разошлись, остались сидеть в салоне «Харьковчанки» — пятеро за столиком, остальные на двухъярусных нарах. Ревел на малых оборотах, нагнетая тепло в салон, мотор «Харьковчанки», но привычные к грохоту уши походников вылавливали из него слова, как радисты морзянку из беспокойного эфира.

Разомлели в тепле, отвели в разговоре душу. Вспомнили Анатолия Щеглова, который в десяти километрах от Мирного, перед самым возвращением домой — «Обь» уже стояла у барьера! — провалился на тягаче в ледниковую трещину и упокоился в ней, избежав тлена: вечно молодой в извечном холоде. Вспомнили Ивана Хмару и Колю Рощина, всех других товарищей, которые навсегда остались в Антарктиде, и опять нарушили — по двадцать пять граммов выпили. И тут же в третий раз: каждый выкурил не положенную половинку, а целую сигарету. Только в салоне доктор никому курить не позволил, выгонял в кабину.

Отошли, стряхнули заботы. Посмеялись над Борисом, у которого щека под бородой набухла так, что он не говорил, а невнятно мычал, ещё раз поудивлялись Лёнькиной силище — на куполе и втроём сто килограммов поднять — рекорд, а он один! С уважением пощупали железные Лёнькины бицепсы и пришли к выводу, что из полярников только сам батя имеет такие.

Гаврилов храпел, беспокойно ворочаясь во сне.

— Помнишь, как генерал о нём рассказывал? — спросил Валеру Игнат.

— После чая? — подмигнул Валера. Давид рассмеялся.

— Брось трепаться, — недовольно проворчал Игнат.

— А что там был за чай? — профессионально поинтересовался Петя Задирако.

— После того как батя выступил в нашей части с лекцией, — охотно начал Валера, не обращая внимания на протесты Игната, — мы все трое подали рапорт насчёт характеристики и попали к самому генералу. Усадил он нас, велел принести чай, стал спрашивать о том и о сём и вдруг как гаркнет: «Ты что меня грабишь, шельмец?» Оказалось, Игнат со страха шесть кусков сахару в стакан положил и потянулся за седьмым.

— Четыре и за пятым, — возразил Игнат.

— А Игнат, — со смаком продолжал Валера, — вскочил и диким голосом заорал: «Разрешите обратиться, товарищ генерал! Это я от волнения, товарищ генерал! Я вообще, если хотите, могу пить несладкий, товарищ генерал!»

— Врёшь! — схватился за голову Игнат.

— Слово в слово! — простонал Давид.

— И нам так рассказывали! — подхватил Тошка. — Весь полк ржал. Только я не знал, что это про тебя!

— Ты вообще помолчи, пацан! — набросился на него Игнат. — Ты тогда ещё арифметику в школе учил!

— Мы люди маленькие, мы можем и помолчать, — с деланной обидой ответил Тошка. — Только правду не скроешь, она пробьёт себе дорогу через разные там несправедливости и случайности, как луч солнца пробивается через зловещую тьму. Каково?

— Поэт! — ахнул Алексей. — Шота Руставели!

— Рассказывай дальше, — напомнил Лёнька.