Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести (СИ) - Санин Владимир Маркович. Страница 48

Между тем никакого секрета здесь не было.

Иной человек при первом знакомстве не нравится, даже вызывает антипатию: он как бы присматривается к новым товарищам, не торопится лезть в компанию и потому кажется высокомерным, много о себе мнящим. Но понемногу обнаруживается, что это вовсе не высокомерие, а сдержанность и скромность, высокоразвитое чувство собственного достоинства; в деле нет лучше таких людей. И уважение товарищей приходит к ним не сразу, зато надолго и прочно.

Другой же — с первой минуты любимец, он не ждёт, пока его примут, — сам входит в компанию, заражает всех своей жизнерадостностью. Не человек, а дрожжи! Распахнутая душа — залезай, для всех места хватит! Но проходит время, и выясняется, что это внешний блеск — мишура, плёнка сусального золота, под которой скрывается обыкновенная железяка. А жизнерадостность, весёлость новичка — колокольный звон: отгремел и исчез, оставив после себя пустоту. И былое очарование уступает место равнодушию, которое тем глубже, чем больше обманулись товарищи в своих ожиданиях.

Таким был Сергей Попов. Но он этого не знал, так как размышлять, копаться в причинах и следствиях не привык; жизнь, пожалуй, ни разу не оборачивалась к нему сложной своей стороной. Повидал он немало, бывал во всяких передрягах, но обычно за чьей-нибудь широкой спиной, и поэтому лёгкость в мыслях и порою разгульная лихость не мешали ему лавировать меж многих подводных камней, встречавшихся на его пути.

Серёга был в общем-то невредный парень, а штурман просто хороший. Иначе Гаврилов не брал бы его третий поход подряд. Весёлый, никогда не унывающий, Серёга мог в трудную минуту снять напряжение немудрёной шуткой, не обижался на критику — стряхивал её с себя, как попавший под дождь кот стряхивает капли воды, и лишь в работе серьёзнел — далеко не безразличен был к оценке своего штурманского ремесла. За исключительное умение точно определиться ему прощались и безудержное хвастовство, и цинизм, от которого коробило даже воспитанных не в цветочной оранжерее походников, и неразборчивость в средствах — простительная, когда Серёга, например, стащил со склада три бутылки шампанского на день рождения бати и потом обезоруживающе признался в этом, и непростительная, когда дело касалось женщин. Даже Лёнька, сам не святой, испытывал неловкость, слушая откровения штурмана, а Алексей однажды вспылил и в резкой форме сказал, что если Серёга «не заткнёт фонтан», пусть пеняет на себя.

Так что отношение к Попову было двойственное: его очень ценили как штурмана и не очень — как человека. К третьему походу Попов наконец заметил это, но самокритичности в нём не было ни на грош, и плохо скрываемую товарищами иронию штурман воспринял как зависть. Его шутки стали злее и не вызывали больше улыбок, а бахвальство, когда-то казавшееся забавным, раздражало. Прежде, когда Серёга с точностью до ста метров выходил к очередному гурию и, радостно хлопая себя по бёдрам, восклицал: «Такого штурмана поискать надо, а, братва?» — все дружелюбно смеялись над его наивным самодовольством. А в последнем походе не смеялись, потому что Серёга теперь уже не просто бахвалился, а подчёркивал своё превосходство, убеждал товарищей в полной их от него зависимости.

Особенно обидно высказался он на Востоке, когда Гаврилов предложил каждому сделать выбор. Сам батя тогда вышел, чтобы не давить авторитетом, не мешать людям принять ответственное решение. Поговорили, поспорили.

— Чего там болтать попусту, всё равно полетим, — заявил Попов. — И обсуждать нечего.

— Это почему? — осведомился Валера.

— А потому, что лично я лечу.

— Ну, и что из этого следует?

— А то, что без меня вы через сто километров будете звать маму! — И засмеялся, весело обводя товарищей глазами, как бы приглашая их оценить его остроумие.

— Ты умеешь ходить? — спросил тогда Игнат.

— Ну? — насторожился Попов.

— Вот и иди… сам знаешь куда!..

Так что никакого секрета здесь не было.

И ещё одно опасение Попова не оправдалось: положение его оказалось вовсе не таким уж унизительным. В экспедициях никакая работа не считается зазорной: даже начальники отрядов дежурят по камбузу, подметают полы, когда подходит очередь. И то, что теперь за всех мыл посуду Попов, вовсе не роняло его в глазах товарищей. Кого-кого, а Попова никто не позволил бы себе обвинить в трусости, не многие могли похвастаться четырьмя походами (вернее, тремя с половиной) и зимовкой на мысе Челюскина, где Серёга самолично уложил двух медведей-людоедов (одного из карабина, другого, раненного, ножом) и километра четыре протащил на себе истекающего кровью метеоролога. Уловив сочувствие, Попов воспрянул духом: стал изображать из себя жертву несправедливости и мыл тарелки с видом низвергнутого с престола короля. По вечерам играл на бильярде, резался в «козла», вызывающе отворачивался, когда мимо проходил Макаров, и ронял реплики, из которых следовало, что начальство ещё пожалеет о своём самоуправстве.

Но так продолжалось недолго. Дней через десять в Мирном только и говорили о том, как Синицын подвёл Гаврилова, о сгоревшем балке Савостикова и небывалых морозах на трассе. Подобно морякам и лётчикам, полярники крепко спаяны священным законом взаимопомощи и тяжело переживают, когда обстоятельства не позволяют выручить товарищей из беды. Повсюду — и в рабочих помещениях, и в кают-компании, и в жилых домах положение поезда Гаврилова стало основной темой разговоров. Искали виновных, прикидывали шансы походников и с горечью соглашались, что шансы эти невелики.

Что ни день, предлагали Макарову проекты: вернуть «Обь» и наладить самолёты — напрасная затея, даже шестьдесят градусов для «ИЛ-14» предел; приказать Гаврилову вернуться на Восток — тоже плохо, на подходах к Востоку уже семьдесят семь, тягачи совсем встанут; сделать попытку расконсервировать Комсомольскую и переждать до октября — безнадёжно: не хватит топлива и продовольствия; пойти навстречу поезду — не на чем: тягачей в Мирном нет, все в походе, а на двух тракторах без кабин и одном вездеходе на купол не пойдёшь: первая же порядочная пурга погубит.

Макаров дневал и ночевал на радиостанции, дважды в день вёл переговоры с Гавриловым. Восток и Молодёжная, Новолазаревская и Беллинсгаузена замерли в ожидании, неотрывно следя за судьбой похода.

Десять человек погибали — и весь мир не мог им помочь. Ну, не имел он такой возможности! Оборвись батискаф в Марианскую впадину — и то легче было бы придумать, как его спасти.

И отношение к Попову стало меняться.

Сначала по Мирному прокатился нехороший слушок, что Серёга знал про топливо и потому сдрейфил. Многие качали головами: «Какой Серёге резон было скрывать такое от бати?!» — но своё дело слушок сделал. Тщетно Попов сыпал проклятиями в адрес Синицына: «Убью Плеваку вот этими руками!» — тщетно клялся и божился, что ничего не знал, — слушали его всё более недоверчиво. Если не знал, почему тогда оставил поезд, улетел?

Очень трудно, почти невозможно было убедительно ответить на этот вопрос. Мишка Седов, советовал: не суетись и не брызгай слюной, выступи на собрании и расскажи, что и как произошло, напомни, что никогда Попов не намазывал лыжи от драки.

Не решился повиниться перед людьми, а когда готов был это сделать, стало поздно: срок прошёл, вокруг образовался вакуум.

Был один эпизод в жизни Попова, который остался рубцом в памяти. Лето после одной из экспедиций он провёл в Крыму. Хорошо провёл, полноценно, как говорится, заслуженно отдохнул. Но не в этом дело. Из Крыма он собрался к родителям залететь — старики обижались: полтора года не виделись. Послал им телеграмму, что вылетает таким-то рейсом, но устроил в аэропортовском ресторане отвальную приятелям, малость перебрал и объявление о посадке прозевал. Размахивал билетом, совал почётные полярные документы — бесполезно, товарищ, посадка окончена, полетите следующим рейсом. Подумаешь, дела, следующим так следующим. Прилетел, явился домой — отец лежит в постели с кислородной подушкой, мать вся в слезах на кушетке, врач, соседи, кутерьма… Испугаться не успел: «Сыночек, живой!» С криком бросились к нему, обнимали, обцеловали всего.