Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести (СИ) - Санин Владимир Маркович. Страница 81

— Георгий Борисыч, — слышится скрипучий и всегда меня раздражающий голос Пухова, — у вас есть что-нибудь от изжоги?

Черт бы побрал этого нытика с его изжогой!

— Попросите у повара соды, — бормочу я и закрываю глаза, словно это спасет меня от дальнейших приставаний.

— А сколько соды нужно?

— Вы же знаете не хуже меня, четверть ложки.

— Ложки разные бывают.

— Чайной.

— А у Вали есть сода?

— Есть, вы это тоже знаете не хуже меня.

— А сода не вредна для организма?

— Вредна!

— Чего кричите, не глухой. А что же не вредно?

— Все вредно, Пухов! Жить вредно! Каждый день жизни наносит человеку непоправимый вред!

Я выбегаю из балка и с грохотом захлопываю дверь. Кроткий ангел, запри его в одной комнате с Пуховым, через час полезет на стенку и начнет богохульствовать.

Погода редкостная: сухой, градусов под двадцать морозец, воздух недвижим, над темнеющим морем появились первые звезды — Антарктида напоследок будто извиняется перед нами за свое прескверное поведение. Фары тягача вырывают из сумерек суетящихся людей: это Филатов, Томилин и Горемыкин втроем пытаются одолеть доктора. Под общий смех грузный Валя Горемыкин неожиданно взмывает в воздух и всей тяжестью обрушивается на Филатова. Пока они со щенячьим визгом разбирают свои руки, и ноги, на них летит Томилин, и Бармин скромно кланяется аплодирующей публике. Ловко это у него получается, даже Семенов с его медвежьей хваткой не устоит против доктора.

— Кто еще желает? — высокомерно спрашивает победитель и тут же зарывается носом в снег: это Филатов подползает сзади и вероломно дергает за унты.

Семенов улыбается. Ростом он пониже Бармина, но широк в плечах и мускулист; антропометрические данные его превосходны, будь у всех людей его здоровье, врачи перемерли бы с голоду, как мухи. С легкой руки Саши Бармина вольная борьба на станции процветает, но я ни разу не видел Семенова на лопатках. Поэтому я с интересом смотрю, как на четвереньках к нему подползает Томилин и делает знаки Филатову. Но Семенов чует опасность медвежьим нюхом.

Веселая возня продолжается. Не от избытка сил резвятся мои товарищи — от лихорадочного возбуждения. Вот-вот оно уляжется, и Семенов начнет срочно придумывать, чем занять людей. Это его глубочайшее убеждение, кредо: люди на зимовке должны быть заняты, как солдаты, так как одиночество и бездеятельность предполагают сосредоточенность и уход в себя, а когда это случается, полярника, бывает, охватывает тоска по дому. Психолог опытный, ничего не скажешь. Я в упор смотрю на него, он это замечает. В его глазах вопрос.

— Сергей Николаич, — тихо говорю я, — сказать, о чем вы жалеете?

Семенов пожимает плечами.

— Говорите.

— Ну, хотя бы о том, что по дороге с какого-либо тягача не сползла гусеница или не полетел главный фрикцион. Еще лучше и то и другое.

— Почему?

— Тогда бы мы пришли как раз к подходу «Оби» и не надо было бы устраивать этот цирк.

Семенов как-то странно на меня смотрит.

— Не могу отказать вам в проницательности. Но зачем она?

— Просто игра ума.

— В Мефистофеля хотите поиграть? Говорите до конца.

— Хорошо. Вы уже знаете что-то такое, чего не знаем мы. Вы в телепатию верите?

— Верить, Груздев, можно в себя, в людей, в дело.

— Да, я забыл, что вы рационалист. Так вот: ваш мозг излучает тревогу, причина которой мне неясна.

— Сейчас поймете, — с неприкрытой насмешкой говорит Семенов, и я с криком куда-то лечу. На мне мгновенно вырастает «куча мала», я задыхаюсь и дико ору, потому что кто-то срывает с меня унты, стягивает носки и натирает ступни колючим снегом.

— Сбросить телепата с барьера в океан! — провозглашает Филатов.

На мои ноги натягивают унты, хватают меня, раскачивают и ставят головой в сугроб. Глупо, но смешно, и я смеюсь вместе со всеми.

— Ну, ясновидец, вопросов больше нет? — интересуется Семенов.

— Благодарю. — Я кланяюсь. — Ваши аргументы очень убедительны.

— Николаич! — Из балка высовывается Скориков. — Самойлов просит! По микрофону! Слышимость на все сто.

Перегоняя друг друга, мы мчимся к балку.

— Эй, голытьба, куда прете? — кричит Скориков. — Брысь!

Мы расступаемся, пропуская Семенова, но не уходим, а Веня тихонько подсовывает рукавицу, мешая Скорикову прикрыть дверь. Мы нарушаем дисциплину, и нам на это плевать: в эфире «Обь»!

— Семенов слушает, Василий Петрович. Прием.

— Привет тебе, Сергей, привет. Дела по-прежнему не очень важные, не очень. Мощное ледяное поле, не можем пробиться, не можем. Идем вдоль кромки, ищем слабинку. Как понял меня?

— Все понял, Петрович, понял тебя правильно. Где находишься? Прием.

— В ста тридцати километрах от Лазарева, в ста тридцати километрах. Десятибалльный лед, боюсь поломать винт, поломать винт. Продолжаю поиск. Прием.

— Желаю удачи, Петрович, желаю удачи. Надеюсь, что пробьешься. До связи.

Семенов положил микрофон, обвел нас глазами, закурил.

— Дежурный! — металлическим голосом. — Почему распахнута дверь?

Один за другим мы полезли в балок и столпились вокруг Семенова.

— Горемыкин, вы не забыли, что через пятнадцать минут ужин?

Валя Горемыкин поежился, но не сдвинулся с места.

— Мой разговор с капитаном все слышали? Больше ничего добавить не имею. Будем ждать. Думаю, к утру «Обь» пробьется.

В наступившей тишине кто-то присвистнул. Я почему-то взглянул на часы. Было 18 часов 45 минут местному времени, 5 апреля. Так и врезалось в память: с этой минуты и началась наша история.

Капитан Самойлов

Если есть на свете чудаки, которые любят снега и льды, то я к ним не принадлежу. Терпеть не могу холода: пурга и морозы приводят меня в настолько скверное настроение, что в это время, как говорят на судне, «лучше Мастеру на глаза не попадайся». Куда больше мне по душе среднерусская природа теплым летом; сложись моя жизнь по-другому, рыбачил бы себе на Волге и был бы премного доволен судьбой. Когда после одного антарктического рейса бойкий репортер пристал с вопросом, как это я стал «ледовым капитаном», я так ему и ответил: «По недоразумению. Плавал в Арктике, мечтал о тропиках, и вот вызвали в кабинет и спросили: — В южные моря пойдешь? — Еще бы! — Хорошо, принимай „Обь“».

А между тем море я люблю спокойное, без всяких там льдов, айсбергов, штормов и прочих штучек, по острым ощущениям не скучаю. И не верю тем, кто скучает: бравада; моряк, который любит опасности, не любит свое судно. Мне доверен корабль, а не камнедробилка, он только с виду такой безропотный, а на самом деле вопит от боли, когда искромсанные льдины ползут одна на другую и лупят его по бортам. Может, в кино это и выглядит очень эффектно, но для меня лед — опасный и хитрый враг: он лопается, расступается для виду, будто не в силах дальше сопротивляться, а на самом деле заманивает корабль в ловушку — как паук. Четверть века плаваю в высоких широтах, а всех пакостей его так и не познал.

— Не нравится мне это поле, Петрович, — говорит старпом.

Лосеву я верю: не первый десяток тысяч миль разменяли. В такой обстановке один ум хорошо, а два лучше.

Я тоже не жду от этого поля ничего хорошего. Бескрайнее — сплошные льды и торосы. И все-таки попытаемся еще разок, чем черт не шутит, пока бог, спит?

Очередная попытка делается так. Сначала «Обь» с разбегу вползает на ледяное поле, давит его всем своим телом и пробивает канал — скажем, с полкорпуса. Потом дает задний ход, замирает и готовится к новому налету — на трещину, которую нащупывают прожекторы. Бывает, врубишься в такую — и поле расползается на десятки метров; значит, попал на молодой или однолетний лед, в антарктических водах он преобладает; чем дальше, тем легче, а там, глядишь, и выползаешь на чистую воду. Привычная работа, сколько раз шли к Антарктиде, все-таки пробивались к берегу или, на худой конец, к припаю, хотя и не без драки. Припай — совсем другое дело, лед в нем обычно многолетний, могучий, его штурмовать нет смысла: вгрызся в него, стал на ледовые якоря и гони на берег грузы санно-гусеничным путем. Припай — он километров двадцать, ну, тридцать; если лед крепкий, без трещин и снежниц, тракторы летают по нему, как ласточки, не работа, а удовольствие.