Такое короткое лето - Вторушин Станислав Васильевич. Страница 12
— Может, закажем еще одно мукузани?
— Я обратила внимание, что ты не любишь крепкие напитки, — сказала Маша. — Хотя виноград в Сибири не растет.
— Избаловала советская власть, — заметил я. — При ней колбасы было меньше, зато болгарских, румынских, венгерских вин хоть залейся.
— Нет, я больше не хочу вина, — сказала Маша.
— Тогда после мороженого закажем на десерт по рюмке ликера и чашке кофе. Хорошо?
— Если ты настаиваешь…
Мы перешли на «ты», но это не сблизило нас. Маша держалась на расстоянии, соблюдая определенную дистанцию. Она боялась раскрыться, боялась приблизиться ко мне. Ее не влекли приключения. Она жила своей внутренней жизнью и никого не хотела пускать туда.
— Ты давно была на родине? — спросил я, чтобы хоть как-то продолжить разговор.
— Пять лет назад, — она немного отстранилась от стола, чтобы дать возможность официанту поставить мороженое.
— Мать с отцом живут там до сих пор?
— Почему ты такой любопытный? — спросила Маша и в ее глазах снова появилась печаль. — Я не хочу говорить об этом.
— Извини, я не буду навязчивым.
Она подцепила на кончик ложечки мороженое, положила его в рот. Слегка улыбнулась и сказала:
— А это вкусно.
Потом она надолго задумалась. Официант принес ликер и кофе, положил на стол счет. Ликер не понравился Маше и она отодвинула рюмку с извиняющейся полуулыбкой. Я вернул официанта с полдороги, положил деньги на листок со счетом и мы встали из-за стола.
На улице солнце продолжало, не скупясь, золотить стены зданий, скверы и купола московских храмов. Маша зажмурилась, привыкая к яркому свету, мы с минуту постояли во дворике Дома журналистов, потом вышли на тротуар. Из тоннеля под мостовой выскакивали машины и неслись в сторону улицы, еще недавно носившей имя великого пролетарского писателя. Рядом шумел Арбат. Мы спустились в подземный переход и вышли к станции метро.
— Ну, — сказала Маша, подняв на меня глаза, — мне пора возвращаться. Спасибо тебе за праздник. Мне было очень хорошо.
Представив, что Маша сейчас уйдет, я вдруг почувствовал нестерпимое одиночество. В огромной Москве я был, как Амундсен в ледяной Антарктиде, где на тысячи километров ни одной живой души. Я взял в руку ее ладонь, приложил к своей щеке и сказал:
— А, может, я провожу тебя до Шоссе Энтузиастов?
Она осторожно высвободила руку.
— Не стоит портить себе настроение. Я к этому не готова. — Помолчала и почти шепотом спросила: — Ты же не уедешь завтра?
— Нет, — сказал я, хотя абсолютно не представлял себе, чем буду заниматься в Москве.
— Ну вот и хорошо.
Она отстранилась от меня и тут же шагнула в толпу, которая, подхватив ее, понесла в черный провал станции метро. Я привстал на цыпочки, чтобы разглядеть ее в этой толпе, но Маша исчезла, словно Снегурочка, шагнувшая через костер.
Ночью мне стало плохо. Такого страха я еще не испытывал за всю свою жизнь. Дыхание останавливалось, сердце стучало, как пулеметная дробь, на лбу выступила холодная испарина. В голове пронеслась только одна мысль: неужели это конец? Ведь я не успел ни пожить, ни сделать чего-нибудь путного. Я сполз с дивана, выбрался в коридор и, держась рукой за стенку, направился в спальню будить Гену. Дверь тихонько скрипнула, когда я потянул ее на себя, я просунул голову и обнаружил, что в спальне довольно светло. Потолок отражал свет уличных фонарей. Скрип двери разбудил Генину жену Нину. Она приподняла голову с подушки и полушепотом спросила:
— Иван, тебе чего?
— Нина, мне плохо, — сказал я, скользя по двери на пол.
Она соскочила с постели, схватила висевший на спинке стула халат, накинула на себя и, торопливо шлепая босыми ногами, направилась ко мне. Я сидел на корточках у двери, прижимая правую руку к сердцу.
— Сможешь дойти до дивана, — спросила Нина. Я молча кивнул.
Она помогла мне подняться и дойти до гостиной. Я сел, навалившись грудью на колени, а она стала греметь ящиками серванта, пытаясь найти нужное лекарство. Наконец, отыскала какой-то пузырек, накапала несколько капель в ложку, подала мне.
Я выпил капли, но облегчения не почувствовал. Сердце не унималось, воздуха все так же не хватало.
В дверях появился заспанный Гена.
— Что с тобой, старик? — спросил он, увидев мою скорчившуюся фигуру.
— Сердце прихватило, — сказала Нина.
— Звони в скорую, — приказал Гена.
Я попытался протестовать, но Гена твердо заявил:
— Сердце, старик, одно. Шутить с ним нельзя.
Как-будто с руками и ногами можно делать все, что угодно только потому, что их по две.
Через несколько минут приехала скорая. Врач пощупал пульс, дотронулся ладонью до моего мокрого лба и велел сестре делать инъекцию. Она всадила мне внутривенный укол, после чего меня под руки довели до лифта.
— Куда хоть везете? — спросил Гена, только сейчас осознавший, что со мной приключилась настоящая беда.
— В Боткинскую, — ответила сестра, нажимая на кнопку лифта.
В приемном отделении мне сняли кардиограмму, сделали еще один укол, переодели в больничную пижаму и отвели в палату. В ней стояло пять или шесть кроватей, я не разобрал. Видел только, что одна была свободной, на нее меня и положили. Через несколько минут я заснул и проснулся, когда за окном уже разведрилось утро.
Первое, что я увидел, это соседнюю кровать. Из-под одеяла торчала лысая голова, обрамленная венчиком черных с проседью волос. Голова открыла глаза и долго рассматривала меня черными выпученными глазами, которые, поворачиваясь, отсвечивали чуть голубоватыми белками. Потом из глубины кровати высунулась рука, огладила одеяло, потрогала венчик волос, после чего голова сказала:
— Значит, к нам еще один пациент.
Рука исчезла, веки закрылись. Я видел на подушке только профиль человеческого лица с большим горбатым носом и мясистыми губами. Звякнула дверь и в ее проеме появилась девушка в голубом халатике и таком же чепчике с вышитым на нем красным крестом. Она вкатила столик, на котором стояла какая-то аппаратура и подъехала с ним к моей кровати.
— Будем записывать вашу кардиограмму, Баулин, — сказала девушка. — Снимите, пожалуйста, пижаму.
— Всю? — спросил я.
— Нет, только куртку, — не поняла шутки сестра.
Я снял куртку, она взяла со столика проводки с резинками и присосками и, склонившись над кроватью, начала цеплять их на меня. Халатик закрывал ее ноги чуть выше колен и, когда она наклонилась, колени оказались около моего лица. Красивые колени всегда являются достоинством женщины, не зря они выставляют их напоказ. У сестры они были очень красивыми. Овальными, мягкими, с маленькими ямочками с внутренней стороны аккуратной, в меру длинной ноги.
— Вы бы смотрели в потолок, Баулин, — перехватив мой взгляд, ехидно сказала сестра. — Сильные эмоции вам сейчас очень вредны.
— Человек всегда тянется к красивому, — заметил я.
— Лучше лежите и молчите, — посоветовала сестра. — Дышите спокойно, я снимаю кардиограмму.
Закончив запись, она убрала проводки и, повернувшись к соседней кровати, сказала:
— А вам, Михаил Юрьевич, кардиограмму будем снимать завтра.
Сестра уехала. Через некоторое время в палату вошел врач, высокий сухощавый мужчина лет пятидесяти с узким длинным лицом и тонкими губами. В отличие от сестры он был одет в белый халат и белый чепчик. Врач сразу направился ко мне.
— Ну и как вы себя чувствуете, новенький? — спросил он, взяв мою руку у запястья длинными холодными пальцами. Не отпуская руки, он смотрел на часы.
— Пока лежу, вроде ничего, — сказал я. — А ночью было худо.
— Да уж, — заметил врач. — Раньше к нам такие молодые не поступали.
— Извините, доктор. Не успел состариться.
Он отпустил мою руку, холодно и иронично посмотрел на меня и сказал:
— Вы проживете долго, молодой человек. Юмор продляет жизнь. — Доктор взял стул, стоящий в проходе у стены, поставил его у моей кровати, сел и, глядя на меня, спросил: — Что у вас вчера было?