Война. Krieg. 1941—1945. Произведения русских и немецких писателей - Воробьёв Константин Дмитриевич. Страница 131
И все же в фургоне она подолгу молилась. В монастыре Илона выучила наизусть все молитвы, все литании и большие отрывки из праздничных литургий, — как хорошо, что она их помнит. Молитва наполняла ее спокойной радостью. Илона ничего не просила у бога — ни свободы, ни жизни, ни избавления от мук, ни даже быстрой, безболезненной смерти — она просто молилась и была рада, когда ей удалось прислониться к мягкой обивке дверец фургона; теперь по крайней мере за спиной у нее никого не было. До этого она стояла лицом к дверцам фургона, спиной к другим, и когда, обессилев, она упала прямо на людей — стоявшего сзади мужчину вдруг охватило слепое, безумное желание. Эта душившая его похоть испугала, но не оскорбила Илону. Скорее напротив, в ней шевельнулось что-то вроде сочувствия к этому незнакомому человеку…
Она была рада, когда ей удалось прислониться к мягкой обивке, некогда предохранявшей дорогую мебель при перевозках, — теперь по крайней мере за спиной у нее никого не было. Она крепко прижимала к себе Марию и была рада, что ребенок спит. Она попыталась молиться так же горячо и искренне, как всегда, но не смогла — молитва получалась какая-то холодная, рассудочная. Илона совсем иначе представляла себе, как сложится ее жизнь: в двадцать три года она сдала государственный экзамен, потом ушла в монастырь. Родные были огорчены, но согласились с ее решением. Целый год она пробыла в монастыре — прекрасная пора; и, если бы она постриглась в монахини, она, наверно, была бы теперь настоятельницей в каком-нибудь уютном монастыре в Аргентине. Но она не стала монахиней, слишком сильно в ней было желание выйти замуж и иметь детей. Весь год, что Илона пробыла в монастыре, она не могла подавить в себе это желание и возвратилась в мир. Одаренная учительница, она с увлечением вела свои предметы — немецкий язык и музыку. Детей она любила. Особенно нравилось ей детское пение. Оно казалось ей воплощением прекрасного. Школьный хор, выпестованный ею, был очень хорош. Дети пели церковные хоралы, которые она разучивала с ними к праздникам. Не понимая звучных латинских слов, они пели, исполненные глубокой внутренней радости, безмятежно, как птицы небесные.
Жизнь долгое время казалась Илоне прекрасной — почти всегда. Ее омрачала лишь тоска по нежности, по детям; ее огорчало, что не находился друг по душе. Она многим нравилась, некоторые признавались ей в любви, двум или трем она даже позволила целовать себя, но сама ждала чего-то другого, неизъяснимого; она не назвала бы это любовью — очень разная бывает любовь; нет, она ждала какого-то неведомого откровения. И когда тот солдат — она так и не узнала его имени, — стоя рядом с ней, накалывал флажки на карту, Илона почувствовала, что настал долгожданный час. Она знала, что он влюблен в нее, — вот уже два дня подряд он приходит и часами болтает с ней; он нравился ей, хотя на немецкий мундир она не могла смотреть без тревоги и страха. Но в те несколько минут, когда она стояла рядом с ним и он, казалось, забыл о ней, его серьезное, горестное лицо и его руки, водившие по карте Европы, поразили ее вдруг в самое сердце. Нахлынула радость, она готова была запеть. И впервые в жизни она сама поцеловала мужчину…
Илона медленно поднималась по ступенькам на крыльцо барака, таща за собой Марию; она удивленно подняла глаза, когда часовой, ткнув ее в бок дулом автомата, рявкнул:
— Быстрей пошевеливайся!
Она пошла быстрей.
Войдя в комнату, она увидела три стола, за каждым сидел писарь, и перед ним громоздилась груда разграфленных карточек размером с крышку сигарной коробки. Ее толкнули к первому столу, Марию ко второму, а к третьему подошел старый человек, оборванный и небритый; он мельком улыбнулся ей, она улыбнулась в ответ; это, видно, и был ее защитник.
Она назвала свое имя, профессию, год и день рождения, вероисповедание и удивилась, когда писарь спросил, сколько ей лет.
— Тридцать три года, — ответила она и подумала, что через полчаса все будет кончено и что до этого, быть может, ей удастся хоть немного побыть одной. Ее поразила будничность этой канцелярии смерти. Эти люди механически занимались своим обычным делом, не скрывая нетерпеливого раздражения; они работали как исправные чиновники, выполняя только обязанность, наскучившую обязанность, которую все же приходится выполнять.
Илону пока не трогали. Страх, которого она так опасалась, не приходил. Она помнила, как страшно ей было, когда, покинув монастырь, она возвращалась домой. С чемоданом она стояла у трамвайной остановки, судорожно сжимая деньги в потной руке. Чужим и уродливым предстал пред нею мир, в который она так стремилась, по которому тосковала, в котором надеялась обрести мужа и детей — источник радостей, которых не найти в монастыре. Но в тот миг на трамвайной остановке надежды ее вдруг угасли и остался лишь страх, и она стыдилась собственного страха…
Когда Илона шла ко второму бараку, она опять всматривалась в лица ожидающих, но знакомых не нашла; она поднялась по ступенькам и чуть замешкалась на крыльце; часовой нетерпеливо указал на дверь. Илона вошла и потянула за собой Марию, но, видимо, ей надлежало идти одной. Часовой оторвал от нее ребенка, а когда девочка стала упираться, оттащил ее за волосы. Во второй раз Илона почувствовала, что такое жестокость. Когда она со своей карточкой в руках переступила порог, в ушах ее звенел крик Марии. В комнате она увидела человека в офицерском мундире, на груди у него был очень эффектный орден — серебряный крест изящной чеканки. Лицо у офицера было бледное и болезненное, но когда он поднял голову и посмотрел на Илону, ее испугал его тяжелый, отталкивающе-уродливый подбородок. Он молча протянул руку, она подала ему карточку. Ожидая, она все еще не испытывала страха. Офицер прочитал карточку, опять посмотрел на Илону и спокойно произнес:
— Спойте что-нибудь.
Она смотрела на него, не понимая.
— Ну, пойте же, — сказал он нетерпеливо, — что-нибудь, все равно что…
Илона запела. Она пела литанию, ту, что поют в праздник всех святых, лишь недавно она нашла новую обработку этой литании и записала, чтобы разучить ее с детьми. Во время пения она хорошо разглядела этого человека, и, когда он встал и посмотрел на нее, Илона поняла наконец, что такое страх.
Она продолжала петь, а лицо стоявшего перед нею офицера конвульсивно дергалось и походило на громадный пульсирующий нарыв. Илона чудесно пела и не знала, что улыбается, а страх все рос в ней, подкатывая к горлу тошнотворным комком…
Как только она запела, кругом воцарилась тишина, даже во дворе все умолкло. Фильскайт пристально смотрел на нее. Илона была красивая женщина. Он никогда не знал женщины, его жизнь прошла в тоскливом целомудрии. Оставаясь один, он часто стоял перед зеркалом, тщетно пытаясь обнаружить в себе красоту, и величие, и расовое совершенство. Все это было в ней, в этой женщине — красота, и величие, и расовое совершенство. Но в голосе ее звучало еще нечто, что потрясло его, — это была вера. Он сам не мог понять, как позволил ей петь даже после антифонов — наверно, он был в бреду. Он видел, как она дрожит, и все же в ее взгляде светилась какая-то любовь. Не издевается ли она над ним?.. Fili, Redemptor, Deus [17], — пела она — он еще никогда не слышал, чтобы женщина так пела. Spiritus Sancte, Deus [18], — в ее голосе звучала сила, теплота и удивительная просветленность. Конечно, это бред! Сейчас прозвучит Sancta Trinitas, unus Deus [19], — он еще помнил этот хорал, и она запела его.
Sancta Trinitas… «Евреи-католики? — подумал он. — Я с ума схожу!» Он бросился к окну и рывком распахнул его. За окном все слушали словно завороженные. Фильскайт почувствовал, что дрожит, он хотел закричать, но из его горла вырвался лишь хриплый клекот. С площади в окно вливалась затаившая дыхание тишина, а женщина продолжала петь.