Война. Krieg. 1941—1945. Произведения русских и немецких писателей - Воробьёв Константин Дмитриевич. Страница 3

И вот десятилетия спустя «наш комбат» лазит по этому чудом сохранившемуся укреплению, соображая, как его надо было брать тогда, и держит в руках заново вычерченную карту, дополненную и исправленную…

Глядя на эту муку, на эту неисправимую ревность к истине, герой-повествователь (собственно, сам Даниил Гранин, что очень важно) чувствует, как в его душе «навечно продолжается блокада, треск автоматов, ненависть к немцам и наш кумир, величайший, навечно любимый мною, наша слава боевая, нашей юности полет… Не надо над этим усмехаться — мы умерли с этой верой, мы покинули мир, когда в нем была ясность…»

«Не надо усмехаться» — важное предупреждение. Потому что есть, чему усмехаться, и насмешники найдутся, особенно в либеральную эпоху. «Наш кумир» по имени не назван. И я могу это понять: Сталин к моменту появления повести уже вынесен из мавзолея и вычеркнут из официальной истории. Гранин не хочет путаться в эти позднейшие дела и убирает одиозное имя скорее всего из тактичности. Но тем сильнее звучит из-под умолчания сохраненная искренне и запрятанная глубоко великая, героическая предвоенная вера, которую я для краткости назову «советским патриотизмом» — с тем чтобы сравнить аналогичную психологическую ситуацию у нас и у немцев. Тем более что немцы сообразили, что дело не в Сталине, а в Толстом, да и дело-то совсем другое.

Вот разница.

Крупнейший немецкий писатель Франц Фюман, лауреат двух национальных премий ГДР, исследователь мифологических мотивов, именно этим снискавший европейскую известность, в повести «Эдип-царь» предъявляет нам образ капитана вермахта, до войны — профессора классической филологии. Капитан излагает нацистские концепции в таком агрессивном стиле, что мы недоумеваем: как это укладывается в голове классического ученого?

А оно не укладывается. Весь этот «чудовищный бред» профессор берет на вооружение из трусости. Из страха, что его заподозрят в неполном идеологическом соответствии. Потому и доводит розенберговскую программу до предельной ясности, что надеется уцелеть, выставив в своей душе защитный барьер из «мерзопакостной коричневой философии».

Это «чудо духовной эквилибристики» как раз и взывает к сравнению двух идейных борцов: нашенского (увековеченного Граниным) и тамошнего (увековеченного Фюманом).

Наш интеллектуал соглашается смягчить, «отредактировать» и даже затушевать свою идейность, но он в нее верит и будет верить до смерти. Такая упертость!

Немецкий интеллектуал ничего не смягчает, не редактирует и не затушевывает — он прямо-таки «муштрует» себя, защищая образ сверхчеловека с его идеями. Но ни секунды в эту чушь не верит.

Отметив этот любопытнейший психологический контраст, попробуем вникнуть в излагаемый профессором идейный комплекс — не с целью еще раз попотчевать читателей этой отравой, а с целью понять, какое место в ней занимает русская составляющая.

И тут выясняется, что русской составляющей в этой погромной программе вроде бы и нет.

«Европейские народы высшей расы» объединяются против «варваров», «против врага, угрожающего гибельной чумой самому священному достоянию человечества».

Грозно. Но расплывчато. Немцы что, не от варваров происходят? Что же до чумы, то ее еще надо диагностировать.

«Благородная арийская раса» — против «темных душ семитско-монголо-негроидной» смеси.

Если это диагноз, то попробуйте найти там русскую струю.

«Черное, желтое и коричневое отродье…»

А красное — где? То есть — русское?

Нету. Звучит русское где-то невнятным грохотом, катится из смутных далей, а если воевать, то — как понимает профессор — воевать придется «за тех же русских, если на то пошло».

Если на то пошло, то я приведу, наконец, рассуждение, где цветовая гамма вроде бы завершается. Правда, речь идет о греках, что в ситуации, когда германский интеллектуал воскрешает Эдипа с его комплексами, вполне естественно. Но вот как звучит инвектива против тех современных греков, которые минируют дороги, по коим германские войска, чуя конец войны, возвращаются в фатерланд: «…с такой сволочью иначе нельзя… только самыми крутыми и безжалостными мерами надо расправляться с теми, кто дьявольски злоумышляет против жизни мирно марширующих солдат… эти солдаты — воинская аристократия Европы, единственный ее оплот против красной чумы…»

Наконец-то красное нашло себе место в русско-немецком противостоянии.

А чтобы прояснить вопрос еще более, я перейду от профессорски-усложненной калькуляции Фюмана (где нарочитый гитлеровский бред тайно уравновешивается симпатиями автора к советским коллегам, которые успешно «перековывали» его в плену с 1945 по 1949 год) к более тонко выписанной художественной исповеди. Она звучит в рассказе бесподобного стилиста Борхерта: рассказ «В мае, в мае куковала кукушка», переведенный Н. Ман, потрясает как почти безнадежная попытка человеческого сознания вернуться в нормальный режим из тошнотворного морока войны.

Вот эта пронзительная проза — следите за цветовой гаммой: «Героически умолкшим поэтам надо пойти и поучиться, как шьют башмаки, ловят рыбу, кроют крышу, потому что вся их суета — болтовня, мучительная, кровавая, отчаянная в сравнении с майскими ночами, кукованием кукушки, в сравнении с истинной вокабулой жизни. Ибо кто из нас, кто знает рифму к предсмертному хрипу простреленного легкого, рифму к воплю казнимого, кто знает метр и ритм изнасилованья, кто знает метр для лая автоматов, вокабулу для только что остановившегося глаза мертвой лошади, в котором больше не отражается небо, не отражаются даже горящие деревни? В какой типографии найдутся литеры для ржавой красноты товарных вагонов, красноты всемирного пожара и другой, кровавой красноты, запекшейся на белой человеческой коже?»

Уловили в финале тройной удар красного? И его место в мировом пожаре, который раздували со всех сторон, в том числе и с тех двух сторон, которые мы сейчас сопоставляем?

И если на то пошло, то повторим шекспировское: чума на оба ваши дома! — и попробуем понять, что у нас в сухом остатке. Если, конечно, представить себе сухим местом кровоточащую рану.

Попробуем все-таки расшифровать сигналы, которые падают друг другу сражающиеся стороны, — даже если это звуки канонады.

В разговоры, как мы знаем хотя бы из Айзенрайха, русские стараются не вступать: молчат. А о том, как разговаривают их пушки, мы знаем из Бёлля, у него есть даже и сравнение с артиллерией американцев: война идет к концу, канонада накатывается и с востока, и с запада. Бёлль отмечает, что и русские, и американцы «очень раздражительны», то есть на немецкий огонь отвечают с превышением. Но — по-разному. Американцы свой боезапас явно рассчитывают и стреляют методично, как на учениях. А русские?

Вот описание Бёлля.

Бой закончен. Русские танки стоят около усадьбы, в которой расположен немецкий госпиталь. Писарь госпиталя, преодолевая страх перед красными звездами на боках танков, идет к танкистам, подняв высоко над головой белый флаг с красным крестом. Случайно он наступает на снаряд у края ямы, снаряд взрывается, и душа писаря отправляется к праотцам.

А то, что происходит при этом на земле, Бёлль описывает так сильно и точно, что я не удержусь от цитаты: «Оглушительный грохот потряс тишину. Потом на миг все замерло снова. Но русские знали точно лишь одно — стреляли не они: человек, шедший к ним с белым флагом, внезапно превратился в клубящийся дым. И спустя несколько секунд танки открыли по усадьбе ураганный огонь. Перестроившись, они развернули башни и засыпали градом снарядов сначала южное крыло, потом центральную часть здания и северное крыло, где из директорского окна свисал крохотный красный флажок, заготовленный дворником. Флажок упал на землю, в щебень и штукатурку, осыпавшуюся со стен. Под конец русские снова перенесли огонь на южное крыло и били туда особенно долго и яростно. Полагая, что настигли отходящего противника, они изрешетили снарядами кирпичный фасад. И лишь после того, как здание накренилось и рухнуло, они заметили, что с той стороны не раздалось ни единого ответного выстрела».