Война. Krieg. 1941—1945. Произведения русских и немецких писателей - Воробьёв Константин Дмитриевич. Страница 54
Она засмеялась и под взглядами проходивших мимо солдат ответила в тон ему:
— А коня дадите?
— Двух дадим!
— Поехала б, да нельзя: служба!
И хотя ничего особенного не было сказано, солдаты, спешившие мимо, почему-то улыбались и глядели молодцевато.
По закаменевшей грязи тарахтели уже колеса повозок, когда вдруг низко просвистело и за домами с грохотом, сотрясая землю, четыре раза взлетело рваное пламя. Все обернулись в ту сторону. И тогда военврач совсем по-бабьи, по-сестрински притянула к себе Ушакова — он был ниже ее ростом:
— Дай я тебя поцелую!
Она крепко поцеловала его при всех. За все, чего не было у них и уже не будет.
— Дайте ж я и вас поцелую.
И Васича она тоже поцеловала. От ее непросохших, коротко постриженных волос пахло на морозе земляничным мылом. Васич еще долго чувствовал этот запах.
За селом они догнали дивизион. Он медленно двигался, растянувшись по снежной дороге, — темные пушки, темные, цепочкой, люди. Ветер, незаметный среди домов, в открытом поле был силен, он косо сдувал снег, заметая пушки в чехлах, и люди на ходу отворачивались от ветра. И вскоре за снегом и ветром пропало из глаз село, словно опустилось за холм вместе с заметенными крышами и верхушками тополей. Только холодная луна светила сверху и двигалась вместе с ними в голую снежную равнину.
«Дайте ж я и вас поцелую…»
— Дай я тебя поцелую!
Став на носки, она горячими ладонями взяла его за лицо, притянула к себе.
— Боже, какой ты огромный! Я, кажется, никогда не привыкну. И лицо огромное. Как у волка.
С шапкой в руке, в шинели, подпоясанный, Васич стоял перед ней, сутулясь от неловкости и от своего большого роста.
— И пахнет от тебя сапогами и кожей…
Он увидел у нее слезы в глазах. Она отвернулась.
— Мать моя провожала отца на фронт, когда меня еще не было. И вот я тебя провожаю. Неужели это всегда так, из поколения в поколение?
Она стояла лицом к окну, маленькая, смуглая, в своем белом халатике, сунув руки в карманы, такая родная, что у него сдавило сердце.
В дверь заглянула операционная сестра.
— Дина Яковлевна…
Она повернулась от окна, глаза были уже сухие, только сильней обычного горели щеки. Отогнув завязанный рукав халатика, сняла с руки часы, положила на стеклянный столик.
— У меня сейчас операция. На двадцать минут. Ты сиди жди здесь. Потом я провожу тебя.
Он не решился ничего сказать ей, чтоб не волновать перед операцией. В маленьком, сильно заставленном кабинете тылового госпиталя, среди стекла, никеля, белой масляной краски Васич осторожно сидел на краешке стула, держа шапку на колене. Ему хотелось курить, но он не решался здесь и так и сидел все двадцать минут, почти не меняя положения, а рядом с ним на стекле тикали ее часы.
Потом быстро вошла Дина, — Васич сразу же встал, — возбужденная, немного побледневшая, пахнущая лекарствами и спиртом, повернулась к нему спиной.
— Развяжи!
А сама уже стягивала рукава халата.
— Дина! — сказал он, со всей убедительностью прижимая шапку к сердцу, потому что хорошо знал ее характер, и на лицо его сейчас было жалко смотреть со стороны. — Понимаешь…
За окном было сорок градусов мороза. И до станции — три километра полем. Мысленно он видел, как она возвращается полем по такому морозу.
— Я понимаю, — сказала она. — Развяжи!
Он покорно начал развязывать, надеясь только на чудо. И чудо в образе операционной сестры заглянуло в дверь.
— Дина Яковлевна!..
Ей пришлось опять идти делать срочную операцию, а он остался ждать.
— Дай слово, что ты будешь ждать!
Он дал слово и сидел, мучаясь, слушая тиканье часиков на стекле. За окном остановилась крытая грузовая машина. Выписанные из госпиталя солдаты прыгали в кузов, кидая через борт вещмешки. В дверь ворвался начхоз в халате поверх шинели:
— Товарищ капитан! Что ж вы делаете? Я бегаю, бегаю, ищу, ищу…
— Тихо! — сказал Васич. — Тихо, тихо!
На клочке бумаги он написал коротенькую записку:
«Дина! Понимаешь, машина пришла, я ничего не мог сделать. Все равно дальние проводы — лишние слезы».
Положил на записку часы и на носках вышел тихонько…
И вот уже год, как он осторожно притворил за собой ту дверь. Была тогда зима, уральская зима. И вот опять зима, но только на Украине. Метет поземка по сапогам, по колесам идущих впереди пушек. Горбятся на ходу солдаты в шинелях, с вещмешками на спинах, с торчащими над погоном вверх заиндевелыми дулами карабинов.
Сколько тысяч километров снегов отсюда до Урала разделило их?
Она любила спать сжавшись. Сожмется вся, подберет колени к подбородку и вот так спит: ночью комната быстро выстывала, и она во сне мерзла под суконным солдатским одеялом.
Маленькая, сжавшаяся в комочек, она лежала сейчас в его сердце, и ему тепло было нести ее сквозь вьюжную зимнюю ночь.
— Комиссар! Ты чего улыбаешься? Спишь?
Под корявым деревом, росшим у обочины, заложив руки за спину, стоял Ушаков.
— Идет, улыбается… Сон, что ли, приснился? — говорил он, пока Васич шел к нему.
— Похоже на сон…
Сквозь облака — луна мутным пятном, ветер по целине и дымящаяся на всем пространстве снежная равнина.
— Ты по карте не интересовался, сколько до фронта осталось? — спросил Ушаков. — И чего они там молчат, не стреляют? Перерыв на обед или война кончилась?
Васич хорошо знал Ушакова, но сам он сейчас никакой тревоги не чувствовал и потому состояния его не понимал.
— Слушай, — сказал он просто. — Давай-ка я с разведчиками вперед схожу, погляжу, что там.
Холмы, холмы, холмы… Бездомный свист поземки по буграм, темное низкое небо, ближний лес, как эхо, гудит под напором ветра.
Сквозь летящий снег они втроем шли от леса. Васич глянул на Мостового, глянул на разведчика со странной фамилией Халатура: заметенные плечи, шапки — белы, лица, нахлестанные ветром, горят. Мостовой вдруг сел на снег.
— Обожди, капитан, переобуться надо.
Пока он снимал сапог, Васич слезящимися от ветра глазами вглядывался в сторону передовой. Там, за холмом, как в дыму, изредка подымалось тусклое свечение. А когда ракета гасла, из снегов доносило грубый стук пулемета, стерегшего тишину. Повторенный лесом, он обрывался, и опять только поземка свистела над голой равниной. В самом деле, почему такая тишина? Васич нетерпеливо оглянулся на Мостового. Сидя на снегу, начальник разведки дивизиона с осторожностью разворачивал сбившуюся портянку, словно отдирал от раны. И тут Васич увидел его ногу. Она была обмороженная, распухшая, синяя.
— Где это ты? — спросил он, сморщась, как от боли.
Мостовой сухим концом портянки обернул ногу.
— А вот когда автоматчики прорвались. В валенках был, промокли, а тут же ж морозом схватило. Самая поганая обувь.
Покатые сильные плечи его шевелились под натянувшейся телогрейкой. И спина под телогрейкой была сильная. И кисти длинных рук мускулистые.
— Думал завтра в санбат смотаться, пока вы тут воюете. Спиртику культурно попить, с сестрами за жизнь поразговаривать.
Он снизу весело подмигнул Васичу одним глазом; другой, с изуродованным веком, оставался в это время все так же неподвижен и строг. Давний след пули, застарелый, неровно затянувшийся шрам рассек левую половину лица от подбородка до перебитой, клочками торчащей вверх брови. И у Мостового было два лица: одно веселое, бесстрашное, молодое, а другое — изуродованное лицо войны. Когда Мостовой хохотал, это лицо только морщилось, горько и умудренно.
— Вот тоже, — без особой связи, а просто потому, что думал об этом, заговорил Мостовой, — в сорок первом под Хомутовкой выходили из окружения. Слыхал Хомутовку? Ну, окружение окружением, а тут захотелось молочка холодненького попить. Взяли мы с сержантом Власенкой котелок — хороший был парень, после ему, когда прорывались, миной обе ноги оторвало — и по подсолнухам огородами в деревню. А немцев в деревне не было. Только мы кринку выпили, хозяйка за второй в подпол полезла — ребятам думали принести, — когда два немца в двери. И автоматы на нас наставили. Мы даже за оружие схватиться не успели. А жара была, я тебе говорю, мундиры на них мокрые от пота. Тоже, видно, шли молока попить… Сидим. А они стоят. Хозяйка сунулась было из подпола, увидела и крышку над собой захлопнула. Тогда немец, постарше который, сказал чего-то другому по-своему, подходит ко мне, взял за плечо и ведет к двери. А я иду. И вот скажи, как это получается, до сих пор понять не могу: немец мне этот до уха. Там его вместе с автоматом взять — делать нечего. И брал же я их после. А в тот раз иду послушно… Тем же манером выводит Власенку на крыльцо, показывает на лес: «Гей!» Иди, мол! Думали, в спину стрельнет. Нет, не стрельнул. Приходим к своим, рассказываем. А был у нас капитан Смирнов…