Любовь и смерть Катерины - Николл Эндрю. Страница 2

— Молчите, не говорите ничего, я все прекрасно понимаю! Вы меня проверяете, верно? Семь ударов ножом, которые заканчиваются смертью. Как же я раньше не додумался? Это ведь семь смертных грехов, верно?

Он выглядел таким гордым, что сеньору Вальдесу ничего не оставалось, как пробормотать:

— Вы необычайно проницательный читатель.

Доктор Кохрейн, не вставая, отвесил ему изысканный поклон.

— В награду за мою преданность могу я попросить вас прочесть мне хотя бы пару строчек из нового романа?

— О нет! Нельзя! Понимаете, я…

— Да-да, понимаю! Больше ни слова, маэстро. Но, может быть, вы намекнете на сюжет, так сказать…

— Вы же сами знаете, что нельзя…

— Да-да, хорошо! Но, сеньор Вальдес, шепните мне на ухо хотя бы название. Я буду держать его во рту, перекатывать на языке, словно кусочек восхитительного шоколада…

— Доктор, я суеверен, как мать перед рождением дитя. Простите, но я не могу. Не мшу ничего сказать вам. Правда.

Доктор Кохрейн повесил голову и уныло поглядел на кончик покоящейся в пыли трости.

— Но, может быть, вы разрешите мне купить вам чашечку кофе? Или угостить завтраком? Вы уже ели?

— Это было бы просто чудесно! Мы могли бы еще немного потолковать о ваших книгах…

— Идет, только давайте обсуждать лишь те мои книги, что уже стоят у вас на полке.

Сеньор Вальдес встал легко и грациозно, прижав к груди большую желтую записную книжку, как футболист, разминающийся перед началом матча. Высокого роста, стройный и гибкий, он мог похвастаться прекрасной спортивной фигурой, чего нельзя было сказать о докторе Кохрейне, который грузно пытался подняться, обеими руками опираясь на трость и при этом постанывая.

Сеньор Вальдес подхватил доктора под локоть и повлек в сторону кафе «Феникс», где на утренний кофе обычно собиралась университетская братия.

На углу площади рабочий, стоя на приставной лестнице, свинчивал со стены дома табличку с надписью «Площадь 15 мая». Новая табличка, на которой большими буквами значилось: «Площадь Сентябрьской революции», ждала у подножия лестницы. Открывшийся прямоугольник на стене, неожиданно светлый на фоне запыленной штукатурки, темнел еще одним названием: «Площадь Черной Лошади», выбитым прямо в стене старинным романским шрифтом.

Доктор Кохрейн недовольно поцокал языком и покрутил скошенной сзади индейской головой.

— 15 мая. Сентябрьская революция. Черная Лошадь. Какая разница? Для меня эта площадь навсегда останется «Площадью 18 января». Я симпатизировал старому Полковнику. Я говорил вам, что знал его лично?

— Да, — сказал сеньор Вальдес — Говорили.

— Просто мне кажется, что он заслужил лояльность старых друзей. А вы как считаете? Впрочем, я так думаю, вот и все.

— Мне кажется, доктор, весь город знает, что вы думаете по любому поводу. Все знают, что вы дружили со старым Полковником и что вы ему симпатизировали. Может быть, если бы вы так не откровенничали, место декана кафедры математики давно было бы вашим.

— Ну, знаете, это замечание недостойно человека, написавшего «Убийства на мосту Сан-Мигель», — обиженно сказал доктор Кохрейн. Он перехватил трость левой рукой и прислонился к двери кафе. — И вообще, математика выше политики.

— Но только не в нашей стране, — печально констатировал сеньор Вальдес. — Здесь каждая новая революция меняет абсолютно все. И они всегда начинают с величины пи, а лишь потом продвигаются наверх.

* * *

Именно в кафе «Феникс» сеньор Л. Э. Вальдес, знаменитый писатель, преподаватель университета, искусный игрок в поло, денди, прекрасный любовник, циник и автор более дюжины романов, которые не только хорошо продавались, но и считались «высокохудожественными литературными произведениями», впервые встретил девушку, которую ему предстояло в скором времени убить.

Он вошел в кафе с улицы и помедлил на пороге, давая глазам привыкнуть к прохладному полумраку полуподвального помещения, в то время как доктор Кохрейн, вовсю работая тростью, прокладывал себе путь между столиками к задней стене.

«Ну и зрение! — подумал сеньор Вальдес. — Видит в темноте как кошка. У нашего доктора глаза джунглей, он унаследовал их от прародителей-индейцев».

Они остановились около столика, за которым, низко согнувшись над крошечной шахматной доской, сидели сеньор Коста с отделения классической филологии и сеньор Де Сильва с юридического факультета. Над ними возвышался священник-иезуит отец Гонзалес, который то и дело заглядывал за плечи игравшим, как карточный шулер при игре в покер.

— Доброе утро, коллеги и друзья, — провозгласил доктор Кохрейн. — Ну-ка двигайтесь, дайте и нам присесть. Сеньор Вальдес предложил угостить меня завтраком и — что гораздо важнее и питательнее — разговором о высоких материях.

Мужчины подвинулись на коричневой скамье, скользя по ее поверхности вытертыми до блеска брюками.

— Эй, сеньор Коста, двигайте свою ладью! Теперь вам придется это сделать! — заявил сеньор Де Сильва.

— С какой стати? И не подумаю!

— Коста, вы дотронулись до ладьи. Теперь давайте, двигайте ее.

— Да я ее не трогал!

— Вы что, совсем сбрендили? Вы же только что ее схватили!

Сбрендил? Ну, приятель, вы даете! Мы же сели играть в шахматы. Нет? И вдруг получается, что я сбрендил! Как вам это понравится, друзья? Я не трогал чертову ладью, просто подвинул доску, чтобы доктор Кохрейн мог сесть.

— То есть вы отказываетесь признавать, что трогали ладью?

— Не смейте говорить со мной, как на заседании своего чертова суда!

— Сеньор Коста, вы тронули ладью!

— Так я же случайно!

— Правила игры ясно говорят: «Дотронулся — ходи», специально, чтобы всем было понятно, даже полным идиотам.

В обычный день сеньор Вальдес с удовольствием послушал бы перебранку друзей. Он наблюдал бы за игрой эмоций на их лицах, за траекторией полета растопыренных пальцев, за радугой крошечных пуль слюны, вылетающих из искривленных губ. Он записал бы на ментальную пленку каждое глупое, жестокое, злое слово, сказанное за столом, в надежде на то, что когда-нибудь сможет вытащить их из памяти, чтобы украсить повествование. Даже сейчас, когда надежда родить новый шедевр почти умерла, когда день за днем он тщетно вглядывался в желтоватые страницы, а вечером, подобно любовнику-импотенту, с вздохом отчаяния закрывал девственно-чистую записную книжку, несчастный, потный, смущенный собственным бессилием, даже сейчас его привлекла бы эта сцена. Если бы не девушка.

Очевидно, она работала официанткой, но единственной деталью, выдававшей ее ремесло, был растрепанный блокнот, закрепленный на поясе крупной прищепкой. На ней не было ни крахмальной белой блузки, ни обтягивающей черной юбки — ничего, что отличало бы ее от группы студентов, детей полковников, адвокатов и дантистов, беспечно хохочущих за столиком в противоположном конце зала, которых она в тот момент обслуживала. Она была в джинсах.

Сеньор Вальдес не одобрял женщин, носивших джинсы, но все студенты отдавали им предпочтение, а ее джинсы сидели неприлично низко, обнажая полоску чистой смуглой кожи с еле видным намеком на соблазнительную тень, уходящую в глубины, о прелестях которых можно было только догадываться.

«Н-да, подобные штаны на водопроводчике, к примеру, вызвали бы отвращение», — подумал сеньор Вальдес, лаская взглядом фигуру девушки, начиная с длинных ног, обернутых в выцветшую голубую ткань, поднимаясь к щедрому изгибу бедер и полоске обнаженного тела, изящной параболой переходящей в неправдоподобно тонкую талию и узкую спину.

«Да она же совсем ребенок, — сказал себе сеньор Вальдес, — сущее дитя!»

Девушка обернулась, и сеньор Вальдес не смог удержаться от возгласа восторга и изумления. Несмотря на внешнюю хрупкость, девушка оказалась обладательницей двух спелых, налитых, самых прекрасных в мире грудей — совершенных, гармоничных полушарий. Сеньор Вальдес был уверен, что подобные формы существовали только на страницах журналов, что он тайком покупал в магазинчике во время ежемесячных визитов в Пунто дель Рей. Это были поразительные, сверхъестественные груди, напомнившие сеньору Вальдесу украшенные вишнями пушечные ядра, закутанные в шелк цвета слоновой кости.