Любовь и смерть Катерины - Николл Эндрю. Страница 45
Вдруг он услышал, как зафыркал двигатель автобуса, отряхивающегося, как старый пес после купания.
«Черт, мог бы просто подождать», — проворчал доктор.
Он сильнее оперся на трость, прислонился к стене и больше не двигался с места, пока не удостоверился, что автобус уехал.
На улице царила абсолютная тишина. Доктор Кохрейн, хромая, проковылял мимо автобусной остановки, пересек улицу и, задыхаясь от усталости и страха, начал медленно подниматься на высокий холм. Он часто останавливался, чтобы оглядеться: боль в ноге отдавала в спину, дыхание прерывалось, иногда казалось, что кто-то лезет вверх по узкой тропинке позади него. Вдалеке лаяли собаки, потом послышался звук полицейской сирены, но сзади вроде никто не шел. Чтобы удостовериться, доктор сделал два шага от тропинки в сторону, полностью слившись с черным пейзажем, немного постоял, напрягая глаза и вглядываясь в кромешную темень. Он решил сосредоточиться на единственном участке тропы, что был слабо освещен падающим из далеких окон желтоватым светом. Его преследователь, как бы он ни старался, все равно ступит в освещенный участок. Нет, никого. Слава Иисусу!
Выждав еще немного, доктор медленно пополз по склону дальше, пока не дошел до старой, заросшей диким вьюнком ограды. На одном из столбов висела белая футболка с логотипом клуба «Атлетико». Бросив еще один осторожный взгляд назад, доктор Кохрейн снял футболку со столба, с трудом пролез в лаз и, держа трость, как шпагу, пошел по одному ему известному пути, лежащему по другую сторону ограды.
Говорится в Писании: «И познаете истину, и истина сделает вас свободными [11]». Отец Гонзалес точно знал, что он трус, но это знание не делало его свободным.
Ранним утром и поздним вечером, в зимнюю темень и при первых лучах рассвета, когда солнце на цыпочках восходило к верхушкам розовых гор, не разбудив вечно спящего там снега, а затем весело катилось по белоснежным склонам, обдавая город теплым благоуханным ветром, отец Гонзалес умирал от страха. Облаченный в сутану, он стоял плечом к плечу с монахами у подножия алтаря, построенного испанцами на обагренной кровью скале, где язычники приносили своим богам человеческие жертвы, причащался крови Христовой, а его сердце замирало от ужаса.
Больше всего на свете отец Гонзалес боялся разоблачения. Что бы ни случилось, его тайна не должна быть раскрыта. Никто не должен знать то, что когда-то дало команданте Камилло такую власть над ним. Никто не должен знать, что он уже сделал по велению этого человека. Никто из знакомых священника ни о чем не догадывался — но Бог-то видел все! Бог знал и тем не менее позволял отцу Гонзалесу каждый день отправлять в рот кусочек плоти Господней. Конечно, ужас с годами притупился. Каждое утро, когда Гонзалеса не убивало грянувшей с небес молнией у алтаря, когда он не испускал дух, как Анания, страх его чуть ослабевал.
Он съедал скудный завтрак, ожидая, когда страх вернется. Он шел в университет, зная, что ужас ждет его там.
Целый день сидел он за своим столом, глядя на портрет Максимилиана Кольбе, улыбающегося ему со стены. Иногда он долго не решался поднять глаза, чтобы не встретиться с безмятежной улыбкой святого мученика. Студенты, приходившие к нему на занятия, читали в этой улыбке надежду, мягкий юмор, ободрение, но отец Гонзалес видел только глаза, глядящие на него с презрением и насмешкой.
Вот и сейчас по привычке он отвел взгляд, уставившись в разложенную на столе раскрытую тетрадь, но страх не проходил. Он боялся, что телефон снова зазвонит. Он боялся голоса в телефонной трубке, боялся того, чего этот голос может от него потребовать. Он также боялся, что телефон не зазвонит и что его мучительное ожидание будет длиться вечно.
А ночью, лежа в крохотной комнате, где все вокруг было так бело, тихо и покойно, будто он находился внутри яичной скорлупы, на кровати, доски которой когда-нибудь пойдут на изготовление его гроба, отец Гонзалес страдал больше всего. Страх раздувался вокруг него до невообразимых размеров, ядовитым клубком свивался по палу и взлетал до потолка. Измученный, он лишь под утро забывался тяжелым сном.
Иногда даже сон обманывал его, и ему снилось, что он не спит и дрожит от страха, и ужас этого ощущения вытаскивал его из глубин сна и бросал на мокрые от пота простыни, где он проводил остаток ночи без сна, зажмурив веки, о которые билась темнота. А иногда он сладко спал до самого рассвета и, просыпаясь, на секунду испытывал чувство божественного умиротворения и покоя, пока не понимал, что не боится, и не вспоминал, почему должен бояться. В такие моменты ему хотелось притвориться спящим, даже перед самим собой, но так никогда не получалось.
Кода в его дверь постучали, отец Гонзалес не боялся. Он лежал на спине и находился на дне столь глубокого, бархатисто-черного сна, что и самые страшные видения своими длинными щупальцами не могли его достать. Во сне отца Гонзалеса царила тишина, означавшая только одно — тишину, а не преддверие крика.
Когда отец Гонзалес проснулся от стука в дверь, он сразу вспомнил, что перед этим в дверь стучали еще два раза. Он вспомнил, как сухой звук достиг его сознания, так же как звук распускающегося за тысячу километров розового бутона достигает сознания ласточки и говорит ей: «Пора лететь в сторону весны!» Таким же образом низкая, вибрирующая, отзывающаяся эхом нота проходит сквозь черные, холодные толщи океанских глубин и достигает сознания кита, который немедленно устремляется к единственной избраннице.
После первого стука отец Гонзалес пошевелился. После второго — полетел вверх, вверх, из недр черного сна, быстрее и быстрее, набирая скорость, словно шарик пинг-понга, поднимающийся со дна бассейна. А при третьем стуке он сел в постели, его сердце подпрыгнуло от ужаса и счастья, поскольку ему на секунду показалось, что на дворе — Рождественское утро. И еще на одно мгновение ему показалось, что его ожидание закончено, что на пороге его ждет пуля — и вечный, долгожданный покой.
— Кто там? — спросил он.
— Отец, вставайте, — под дверью виднелась полоска света. — Нужен священник. Вас ждут.
— Сию минуту иду, — сказал отец Гонзалес.
Отец Гонзалес вылез из постели, оделся. Потом открыл дверь узкого платяного шкафа, снял с полки шелковую фиолетовую столу и вытащил цилиндрический кожаный футляр длиной с ладонь, раскрывающийся по всей длине и застегнутый сбоку на медную скобу.
Он вышел в коридор, спустился вниз на лестничный пролет, выключил за собой свет и прошел до выхода, где на плетеном стуле, предназначенном для посетителей, сидел тощий маленький мальчик.
Мальчишка при виде него вскочил, уставившись в лицо отцу Гонзалесу огромными запавшими глазами потерявшего мать олененка. Белая футболка клуба «Атлетико» была ему велика и висела на худеньких плечах словно на вешалке.
Он вежливо сказал:
— Доброй ночи вам, отец.
Отец Гонзалес сказал:
— И тебе доброй ночи. Только постарайся говорить тише, а то мы с тобой разбудим остальных.
— Простите.
— Кому нужна моя помощь?
— Дедушке совсем плохо. Он болеет. Уже очень давно. Мне кажется, он умирает.
— Что говорят врачи?
— У нас нет врачей.
— Ах, так… — Отец Гонзалес взъерошил мальчику волосы. — Тогда я надеюсь, что ты ошибаешься. Вряд ли твой дедушка умрет. Держу пари, он и не думает умирать.
— Он сам говорит, что умрет. Он просил меня сходить за вами. Нам надо торопиться.
Мальчик схватил отца Гонзалеса за локоть и потащил к двери, как упрямого ишака, который не хочет сдвигаться с места. Отец Гонзалес кожей чувствовал страх, пронзающий тело мальчика электрическими разрядами. Бедняжка, страх — плохое чувство, он сжигает человека.
Священник взял мальчика за руку:
— У меня есть машина. Не волнуйся. Сейчас мы поедем к твоему дедушке. Ты будешь показывать дорогу.
Мальчик был слишком мал ростом, чтобы увидеть дорогу, сидя на сиденье, поэтому он встал на колени, положив руки на приборную панель, и оттуда давал указания.