Деваться некуда - Виан Борис. Страница 8

Опять дерганье, опять гримаса, инстинктивно сжатый кулак. От всего этого безумия во мне стал нарастать какой-то холодный, глухой гнев. Стальные пальцы моей механической руки самопроизвольно раздавили стакан.

— Ой, извини, Нарцисс!

— Ничего. Ты не чувствуешь свою силу. Подвинься.

Убивец вернул Библию на логично причитающееся ей место, под бейсболку Бейба Рута, затем своими тонкими пальцами ловко подобрал стеклянные осколки.

— А откуда ты все это знаешь? Ты знаком со скопцами?

— В нашей семье, дружочек, все мужчины — евнухи, это передается от отца к сыну.

Я взглянул на него и на секунду опешил.

— Полковник, это — шутка! Я просто запоминаю разные странности, вот и все. Итак, сегодня утром я сразу же подумал, что это ритуал скопцов. Акт сакрального, так сказать, кастрального безумия! Мы сохраним это как гипотезу; ведь при советском коммунизме вот уже лет тридцать как таких деятелей нет и в помине. Поэтому я не имею ничего против версии безумца-одиночки, не обязательно религиозного или поэтического. По моему мнению, женщин убивал один и тот же тип, так считает и полиция. Тем более что есть дополнительная подробность, которая связывает все убийства. Что-то вроде modus operandi {44}, манеры преступника подписывать свои преступления. Полицейская инспекторша [5] в курсе, но я не сумел вытянуть из нее никакой информации.

Нарцисс не спеша отпил виски, он умел производить впечатление. И я знал, что он ничего не добавит, пока я сам его не переспрошу.

— Инспекторша?

— Ну да. Женщина. Надо быть современным, старик.

— Ты с ней связывался?

Он принял самодовольный вид.

— Она новенькая. Быстро продвигается по службе. Недавно сменила старика Курта. Однажды жена Курта, прибирая его папки, заинтересовалась содержимым и поняла, что он занимается очень, очень, очень крупным уголовным делом, связанным с педофилией. На самом деле никакого дела не было… С тех пор он в разводе. И в тюрьме. Я излагаю вкратце. Так вот, сюда направили новенькую, перевели из чикагского предместья. Ее зовут Джанет Бун. Десять лет назад это была пылкая брюнетка, ради которой игрок в гольф закопал бы все лунки на грине, чтобы она не провалилась. Но с тех пор она изрядно поостыла. А может, синий цвет формы делает ее огнестойкой. Не знаю, почему я тебе все это рассказываю.

— Потому что любишь позлорадствовать.

— Короче: шикарная штучка. Сегодня с утра пораньше я был у нее в кабинете, в отделении полиции Третьего района. Использовал все свое очарование и, разумеется…

— Разумеется…

Он налил нам очередную порцию. Четвертую или пятую? Сами подсчитайте. Мне нравилось, что мы начали опять шутить. Это помогало мне не думать о странном совпадении двух убийств, об Эллен Брейстер и Беатрис Дрискоул. Он допил свой скотч.

— …и, разумеется, совершенно ничего не выудил. Эта Джанет Бун — настоящая профи. Я мог бы станцевать west-coast swing {45} на ее столе, она все равно ничего бы не выдала. Мне кажется, в свободное от работы время она живет как кармелитка.

— Однако эта история с modus operandi убийцы…

— Повторяю, она ничего мне не сказала.

— А фотографии? Как ты их раздобыл?

Вопрос, как говорится, риторический, поскольку ответ я знал заранее. Нарцисс был вхож повсюду, он всякий раз пускал в ход свой бумажник, и двери приоткрывались, а когда он просовывал туда носок ботинка…

— Судмедэксперты. Всегда через них, дружище Фрэнк. Конечно, каждый четвертый — извращенец, и тут уже ничего не поделаешь, поскольку он любит свою работу. Но в остальных случаях это всего-навсего жалкий тип, пропахший дезинфекционным коктейлем и дохлой курицей, который не мыл голову со времен сражения у Перл-Харбор и склонен — с чего бы это? — к самоуничижению. Подари ему, хиреющему в глубине морга, немного любви и уважения, и он из-под полы достанет тебе тестикулы Махатмы Ганди.

— А что, Ганди умер?

— Да где же ты был все это время? На войне, что ли {46}?!

VI

Пробило почти полночь, лило как из ведра. Ветер проникал в город чужаком: не зная местности, с какой-то угрожающей наивностью. На феерическую четверть часа небо превратилось в арену для бушующего торнадо. Наша собака Бобби истошно выла, я лежал в постели и слушал. Мне не спалось. Я все время ворочался, переворачивался. Все вокруг кисловато отдавало воспоминаниями.

Моя комната не изменилась с тех пор, когда я еще путался в юбках Вэнис: она называла ее «гарсоньеркой». Здесь все осталось, как было; вся моя жизнь, все, что касалось моего прошлого. По правде говоря, не бог весть что. Несколько книг, шахматная доска, несколько картин. Всё на месте. Лощеный деревянный паркет, узкая жесткая кровать, китайский густой ковер, подаренный матерью на мои восемнадцать лет, туалетный несессер, радиоприемник, проигрыватель, пластинки на семьдесят восемь оборотов с новоорлеанской музыкой. На стене — вымпел футбольной команды Блэк-Ривера, свидетельство о том счастливом, но уже давно утраченном времени. Иногда ностальгия так и накатывает… Даже у травяной настойки, которую мне принес наш славный Вайли, сохранился былой вкус.

— Сэр желает чего-нибудь еще? — спросил он тем же тоном, какой у него был в моем детстве.

Будь мне три года и захоти я чашку какао, он говорил бы со мной точно так же. Вайли чуть склонился и добавил:

— Если сэр не нуждается больше в моих услугах, не позволит ли сэр мне удалиться?

Вот уже лет двадцать, как наш метрдотель перестал стареть. Скорее строгий, чем суровый, скорее сдержанный, чем угрюмый, этот худощавый, почти тщедушный человек, чьи волосы цвета соломы отказывались выпадать, кажется, решил навсегда задержаться в неопределенном возрасте между пятьюдесятью и восьмьюдесятью годами. Мне не удавалось припомнить его молодым.

Радиоприемник ничего не ловил, словно гроза разрядила воздух и унесла мои любимые песни и голоса.

Тем же утром президент Трумэн, в ответ на «коммунистическую агрессию», объявил чрезвычайное положение, и по радио беспрестанно транслировали его заявление: «Если цель коммунистического империализма будет достигнута, то люди в нашей стране уже не смогут легко и свободно пользоваться богатой жизнью, дарованной им Богом, жизнью, устроенной для них самих и их детей…» Если бы я вернулся из Кореи в гробу, то теперь знал бы ради чего.

Несмотря на Трумэна и чрезвычайное положение, меня навязчиво преследовали три чудовищно изуродованные женщины, из которых две были связаны с моим прошлым. Едва мне удавалось стереть их образ и чуть успокоиться, как я тут же возвращался к пятерым убитым мной китайцам и заново переживал корейскую бойню.

Первые дни в моем восприятии стальной руки было больше печали, чем панического страха. Человек переваривает все… Иногда я забывал о ней, и мой мозг отправлял инструкции в пустоту, в пустыню воспоминания. Для этого у врачей есть специальный термин: «фантомный орган».

Операцию мне делали в два этапа. Ампутация. Трансплантация. Драма в двух актах. Мне предстояло вновь научиться жить, сначала неумело, с помощью некоего Кокбёрна, который орал мне: «Вы можете, полковник Болтон, вы можете!» Этот Кокбёрн, должно быть, мнил себя Иисусом Христом, способным воскрешать мертвых и ставить на ноги паралитиков. А еще у него была невыносимая привычка бубнить сквозь зубы. С такими людьми никогда не знаешь, собираются они проронить слово или оставить его при себе. Маниакальную заторможенность Кокбёрна я смог побороть лишь собственными сомнениями в эффективности этой реабилитации.

«Вы увидите, полковник Болтон: вас ждет новая жизнь. Еще лучше старой…»

Пустомеля. Плевал он на все. Думал: «Как есть, так и есть. Кто выиграл, а кто и проиграл. Возвращайся-ка ты домой».