Кружево Парижа - Кауфман Джорджиа. Страница 7
– Отпустите меня, прошу вас, – умоляла я, слыша, как отец тужился и блевал в коридоре, а потом его удаляющиеся шаги.
Фельдфебель скрутил мне руки за спиной и, приставив ствол к пояснице, толкнул к сену, выброшенному из кормушки.
Побороть его я не могла. Ничего бы не получилось, он был гораздо сильнее. А вот царапаться и кусаться могла. Разодрав ногтями рубашку, я изо всех сил впилась в его тело зубами. У него были груди, складки пухлой плоти, поглощавшие все мои усилия, когда я на него набросилась.
Таких толстых людей я никогда не встречала. Он быстро прижал меня к животу так, что я не могла ни охнуть, ни вздохнуть. Думала, задохнусь.
И перестала сопротивляться.
Потрясенная и подавленная, я понимала, что он мог запросто меня убить.
Закрыв глаза, я пыталась притвориться, что нахожусь где-то в другом месте, но меня преследовал этот невыносимый запах. В горах у нас есть словечко schirch, которое по-немецки означает «мерзкий», но оно включает в себя гораздо больше. Фельдфебель был омерзителен. И не только из-за жира, как у кита, но и отвратительного кисло-сладковатого душка, который мне приходилось вдыхать, когда он навалился на меня всей тушей. Я отвернулась к соседнему загону со свиньей и визжавшими поросятами.
И где-то там, в темноте, на сене, мне пришло в голову, что ему нужно пользоваться тальком. Неприятный запах исходил от жировых складок, которые не удавалось хорошенько промыть и высушить; такой запах иногда исходил и от моего пупка; если бы мать в детстве с любовью присыпала кожу сыночка тальком, он бы на меня не набросился. Ох, ma chère, страшнее той ночи в моей жизни не было, а я в конце думала о том, как людям нужна добрая мать.
Глава 4. Мыло
Видишь, у меня здесь несколько кусков мыла: для умывальника, биде и душа. Для рук я выбираю мыло ручной работы из животных и растительных жиров. В основе хорошего мыла всегда говяжий жир, оливковое масло для мягкости и кокосовое для пены. Все остальное – аромат, цвет – бутафория. Конечно, внешний вид и аромат тоже имеют значение, ma chère – и не мне это оспаривать. Но ощущение кожи после мытья гораздо важнее. Если внешность считать произведением искусства, то моя мягкая кожа – просто шедевр. Спроси слепого: королева всех чувств – осязание. Для биде, конечно, я выбираю мыло с мускусным запахом, а вот для душа – без аромата. Лучше не мешать запах мыла с кремом и парфюмом.
Во время войны мы были лишены такой роскоши. Иногда нам перепадала упаковка мыла из Рима или Милана, но вообще этот товар было не достать. Купание и в хорошие времена требовало смелости: зимой на холоде, летом в тепле мы стояли с мочалками вокруг кремового таза с отколотыми краями и драили себя до чистоты.
Когда наш край захватили немцы, запасы мыла быстро закончились. Теперь, оглядываясь назад и зная, какой жир нацисты использовали для варки мыла, думаешь, что это к лучшему.
Мать варила мыло и до войны – случайная блажь в память о бабушке. Во время войны прихоть превратилась в еще одну обязанность. Всякий раз, находя в лесу на земле березовые ветки, единственное местное дерево, мы приносили их домой и жгли, превращая в золу. А если мать из поездок в долину привозила ветки дуба или каштана, то просто светилась от счастья.
Нашей с сестрой обязанностью было выметать из камина остывшую золу и ссыпать в особую бочку на каменном постаменте. Когда бочка наполнялась, мать пилила отца, пока он не заливал золу дождевой водой, которая собиралась в другой бочке. Получался жидкий щелок, едкая бурая жижа, прикасаться к которой мы отучились очень быстро. Она стекала через желоб в подставленное ведро.
Мы с Кристль тщательно выскребали с грязных тарелок каждую каплю свиного и говяжьего жира в большой молочный бидон. Когда и он заполнялся, мама топила жир в огромной железной кастрюле, наливая воду и вылавливая остатки мяса и кости. Потом добавляла щелок, а мы выкладывали на кухонных столах длинные ряды деревянных формочек для мыла.
Каждая формочка была уникальна, вырезанная деревенскими умельцами долгими зимними вечерами. Мама никогда не добавляла отдушку. Мыло у нее получалось гладкое и твердое. Мы пользовались им на кухне для мытья посуды, для стирки белья и в ванной, чтобы привести себя в порядок. Одежда, кастрюли, сковородки и мы сами – все пахли одинаково, воском. Но действовало мыло замечательно. Все сияло чистотой.
Справедливости ради надо сказать, что происшествие надолго выбило меня из колеи. Фельдфебель бросил меня в сарае около свиней настолько оцепеневшей, что я не могла ни пошевелиться, ни закричать. Сам акт насилия четко отложился в памяти, что было потом, я не помнила. Все происходило как в тумане. Не знаю, сколько я пролежала неподвижно на соломе, будто выброшенная кукла, но в конце концов прошла через бар наверх в ванную. Я мылилась и мылась снова и снова, наполняя водой тазик за тазиком, меняя мочалки, обмываясь, намыливаясь, снова поливаясь водой. Вся в синяках, дрожа, едва держась на ногах. Кровь и сперма исчезли с первого раза, но я никак не могла остановиться, стирая не только потные, неприятные следы, но саму память о нем на мне, моей коже, во мне – все это хотелось смыть.
Тут и застала меня мать: обнаженной в ванной около тазика с водой с мочалкой в одной руке и маленьким кусочком мыла в другой. Будто бы не заметив меня, она сразу же разглядела обмылок.
– Что ты делаешь? – воскликнула она, не скрывая раздражения. – Я только вчера выложила тот кусок.
Я так и не поняла, почему она не заметила моего заплаканного лица, синяков на коже, дрожи. Просто шагнула мимо, к умывальнику, и открыла кран. Даже в зеркало не посмотрелась. Как всегда, слишком озабочена или слепа, чтобы мне помочь.
– Ты собираешься одеваться или нет? – быстро спросила она, выхватив из моей руки обмылок и намыливая лицо и руки. – Приведи себя в порядок и спускайся. Сегодня тяжелый день.
Вниз я не пошла, легла в постель. И три дня не вставала, просто лежала в изнеможении, не ела, не спала и то и дело плакала. Мать принесла суп, потрогала мой лоб и нахмурилась. Отец не появлялся.
На третий день, когда ресторан закрылся на послеобеденный перерыв, в доме словно взорвалась шаровая молния. Родители были на кухне, но от их криков сотрясались деревянные полы и стены. Мамины вопли смешивались со звоном кастрюль и сковородок.
А потом наступила тишина. Долгая тишина, прежде чем хлопнула дверь и на лестнице послышались мамины шаги. Она остановилась за дверью моей комнаты, ручка слегка повернулась. Мне никогда не узнать, пыталась ли мать унять ярость или боролась с чувством вины, но я воспользовалась паузой, чтобы повернуться к двери спиной.
Наконец дверь, скрипнув, открылась.
– Прости, – сдавленным голосом, какого я не слышала раньше, сказала она. – Я должна была догадаться.
Я молчала, слушая ее тяжелое дыхание. Через минуту она вздохнула и пообещала:
– Я заставлю твоего отца смазать петли.
И пошла вниз убирать кухню.
После этого мать оставила меня в покое и несколько недель не настаивала, чтобы я помогала в баре. Я стала затворницей, перечитывала немногочисленные книги, что нашлись дома, или просто смотрела на стену, изо всех сил стараясь все забыть. Мать сообщила, что фельдфебелю вход в ресторан заказан, но прошло немало времени, прежде чем я смогла показаться в баре. Появившись там, я, к своему удивлению, обнаружила много изменений. Почтальон больше не сидел один за столиком, а увлеченно беседовал с прежде неразговорчивым рядовым Томасом Фишером.
Я спросила об этом сестру, и она подтвердила, что они обедают вместе с тех пор, как перестали приходить фельдфебель и Кёлер.
В тот день я не работала, просто постояла несколько минут за барной стойкой, наблюдая за посетителями. Видят ли они то, что укрылось от матери? Некоторые постоянные клиенты поинтересовались, как я себя чувствую, радуясь, что я выздоровела.