Владимир Маяковский: тринадцатый апостол. Трагедия-буфф в шести действиях - Быков Дмитрий. Страница 6

Говорили, что если бы Маяковский это услышал – не стрелялся бы. Мне же, напротив, кажется, что он счел бы это успехом: слово, которое уходит в народ, – точное слово.

В середине июня Полонской позвонили из Кремля и предложили явиться для переговоров о наследстве. Предварительно она посоветовалась с Лилей.

– Я вам советую от всех прав отказаться, – сказала Лиля. – Вы ведь даже не были на похоронах.

Вероника хотела возмутиться – кто, как не Лиля, отсоветовал ей быть на похоронах? – но промолчала. Во ВЦИКе ее спросили: Владимир Владимирович сделал вас своей наследницей, как вы на это смотрите?

– Вопрос этот сложный, я думала, вы мне поможете разобраться.

– Гм. Ну, может, хотите путевку куда-нибудь?

Полонская была так потрясена, что не нашла ответа. Ее вызывали еще пару раз, но так ни к чему и не пришли, и дело с наследством замяли. Яншин год спустя ушел от нее к цыганке Ляле Черной.

3

Удивительно, что на смерть Маяковского не было написано почти ни одного хорошего стихотворения; поэтические реквиемы Пастернака («Не верили, считали: сплетни…») и Цветаевой («В башмаках, подкованных железом…») не составляют исключения.

Хотя – что тут удивительного? Все возможные стихи на смерть Маяковского двадцать лет подряд писал он сам – собственно, ничем другим не занимался, периодически только отвлекаясь на всякие «Окна РОСТА».

Да и не было уже в 1930 году ни одного стиля, ни одной литературной манеры, в которой можно было бы написать поэтический реквием. Либо что-нибудь громыхающее на тему «Жизнь продолжается», либо романсовое, особенно ему ненавистное, – «Ни слова, о друг мой, ни вздоха». Но даже на фоне этого общего фальшивого тона стихотворение Ильи Сельвинского являет собой нечто исключительное:

                        Я был во главе отряда,
                        Который с ним враждовал,
                        И значит – глядеть на взорванный вал
                        Должно быть моей отрадой.
                        Я вел от края до края
                        Атаки на каждый холм:
                        Недаром последним его стихом
                        Была на меня эпиграмма.
                        И когда неприятельский вождь,
                        Как последней бурею – смертью ахает,
                        Я должен был бы сказать: «Ну что ж,
                        Труп врага хорошо пахнет».
                        <…>
                        Д’постойте… О чем бишь я… что ж это такое?
                        Маякоша… любимейший враг мой, а?
                        Неужели на черный титул «покойный»
                        Огневое «товарищ» сменил наш Маяк?
                        И стало в поэзии жутко просторно,
                        Точно вывезли широченный шкап.
                        Из-за какой-то размолвки вздорной?
                        Из-за неласкового ушка?
                        Что ж это, а? И ты как любой?
                        Как же так мир перечеркнули бровки,
                        Если ты,
                        Владимир
                        Маяковский,
                        Революции
                        первая
                        любовь…
                        Но я твое пробитое сердце
                        Прижму к своему с кровавой корой.
                        Я принимаю твое наследство,
                        Как принял бы Францию германский король.

Дальше он там обещает объединить, так сказать, их поэтические армии и пустить в общую битву за коммунизм. Господи помилуй, какой он тебе Маякоша?! Да, товарищи, сменил, сменил, так сказать, наш Маяк звание «товарищ» на титул «покойный»; нехорошо, товарищи! Боже мой, каким отсутствием такта, слуха, вкуса, каким самомнением надо было обладать, чтобы объявить себя наследником, к тому же победителем в ранге короля! Бог не Тимошка, видит немножко: Сельвинский, со всей своей одаренностью, с замечательной «Улялаевщиной» – единственным, вероятно, удачным советским эпосом, – оказался забыт еще при жизни и ныне со всеми своими «Пушторгами» и «Командармами» воспринимается как поэтический курьез, да еще предательство Пастернака ему припоминают («Когда толпа учителя распяла, пришли и вы забить свой первый гвоздь», – припечатал Михаил Левин). Посмертная месть Маяковского всем, кто решил, что теперь-то он уж точно не ответит, была ужасна. Есть у него и у мертвого кое-какие возможности…

Сельвинскому сразу стали намекать, что он перегнул палку («Мне сильно влетело от общественности, и, надо сказать, совершенно справедливо», – вспоминал он в 1963 году), – и на это он обиделся окончательно. 5 ноября 1930 года он опубликовал в «Литгазете» «Декларацию прав поэта», совершенно уже за гранью добра и зла:

                          Мне противна поза поэта,
                          Страдающего бронзовой болезнью
                          И вымучивающего поэтому
                          Свою биографическую лестницу.
                          Меня в ту пору, когда бродят усы,
                          Очередной импресарио
                          Не выводил на эстраду под уздцы
                          В роли дрессированного «зарева»…
                          <…>
                          А вы зовете: на горло песне!
                          Будь ассенизатор, будь водолив-де!
                          Да в этой схиме столько же поэзии,
                          Сколько авиации в лифте!

Далее автор воздает должное агитке, но время агитки – «пулемета» – прошло: «Требуется биплан, требуется крейсер!» Оценивая собственный поэтический опыт, он скромно замечает:

                          Это, брат, не ниже, чем плакатный столб
                          С беспредметным гонгом «Вперед, Время!».
                          Эпохе прикажешь: «Время, вперед!»
                          Раскроешь дверцы калиток…
                          А время задом вперед попрет,
                          Как Гегель к заре Гераклита.

(Какой ужасно образованный, постигший тонкости диамата лирик! В советской литературе конца 1920-х много было такого философского панибратства – Гегель попер к Гераклиту и наоборот. Маяковский-то диалектику учил не по Гегелю, Сельвинский и тут его превзошел.)

Это было бы даже и пророчеством, пожалуй, если бы такое ракоходное время не получало авторского одобрения и оправдания: иногда, оказывается, надо назад, и долг поэта – обслуживать эти прихоти эпохи, а не переть в единожды избранном направлении: «Не суйся ж быть ее автором, а будь при ней акушером». Слова «Взамен языка диалектики не рычи диалектом жандарма» вызвали ярость Бриков и негодующее протестное письмо Асеева; Сельвинский сдал назад и в книги включал радикально переписанный вариант. Но слово-то не воробей, топором не вырубишь.