Куриная слепота - Коляда Николай Владимирович. Страница 9

Дверь подъезда со скрипом открылась, вышли сёстры-еврейки, между ними негр. Негр улыбнулся, блеснул в темноте зубами белыми, поднял шляпу, приветствуя Ларису, и скрылся, исчез в темноте. Сёстры хихикнули и тоже убежали. Лариса не двигается.

Вы видели? Видели?

ТОЛЯ. Что?

ЛАРИСА. Вышел…

ТОЛЯ. Кто?

ЛАРИСА. Негр. Негр, негр, негритос, у него зелёный нос.

ТОЛЯ. Никого не было.

ЛАРИСА. Не было? (Молчит, смотрит в темноту.) Толя, Толечка, дайте мне руку, сядьте рядышком, мне страшно стало…

Толя сел рядом с ней на кучу листьев, прижал к себе. Она смотрит ему в глаза.

Еврейки и негр побежали к киоску на трамвайной остановке. Вытащили маскарадные маски – свиные морды, натянули на себя, руками машут, смеются.

(Смотрит в темноту широко открытыми глазами.) Ящики с молоком грузят и потому грохот, да? Милый мальчик, подержите мои руки так. Мне нельзя пить. Вся моя жизнь – набор случайностей, глупостей. У вас руки холодные, как ледышки. Я понимаю ваших девочек. Я актриса. Я бы хотела быть на месте ваших девочек. Что вы такое глупое и гадкое подумали? Совсем не то. Я бы хотела дружить с вами. Мне нужна только маленькая улыбка другого человека в жизни, более ничего. Вы такой хороший. Хорошо, что к кому-то можно прижаться, когда страшно, как к маме в детстве – испугаешь чего-то и прижаться. Он говорил мне: “Ваша трагедия – трагедия доверчивости, вы всегда всем доверяете”. Так говорил мне он. Он был юный, совсем маленький, любил меня за мои роли, он меня не видел, моих героинь любил, глупый, а я играла с ним в этих героинь, лицемерила, как научили, вот и заплатила за это, надо было показать себя всю, сразу, я – плохая, гнусная, я любила его, и потому играла, врала, играла в чистую, честную, я хотела счастья, как я хочу счастья, милый Толечка, счастья, счастья, счастья. Вот вдруг вспомнила про кусочек счастья: я целовала его в живот. Вспомнила ночь, мы лежим рядом две кучки листьев, две могилки, и я думаю: пусть он не просыпается долго, пусть спит он на минутку больше, пусть снится ему рай, райский сад, птицы райские, листья зеленые, желтые, красные, красивые, пусть спит он долго и пусть моё дыхание, моё тело, моя душа не мешают ему, пусть длиться это вечно… Вот, руки ваши взяла в свои и вспомнила это. (Улыбается, смотрит в глаза Толе. Он держит её руки в своих.) Вы как курица худенький. Нет, я курица, куриная слепота у меня. Ничего не вижу. Я так устала, милый. Ну, вот. Уже не страшно. (Смеётся.) Я хочу что-то такое сделать. Раз уж приключение. Чтоб запомнилось и вам, и мне. Вывозились в грязи, в листьях, пьяные, глупые. Стойте на коленях, повернитесь ко мне. Снимите рубашку. Так. Ближе, я вас потрогаю.

Анатолий стоит на коленях, до пояса голый, она гладит его тело руками.

Смешной! Не пугайтесь! Я много раз трогала мужчин, знаю, как они устроены, и не причиню вам боли, что вы так напряглись? С вами никто никогда не был нежен? Вы что, на комиссии в военкомате? Не напрягайтесь. Дайте руки. Вот так. Они уже теплее стали. Мы пьяные. Утром ни вы, ни я не вспомним про это, а сладость на губах останется. Я так хочу. Необычно так. Я хочу вспомнить. Нет, я хочу запомнить хорошенько это. Как будто это с ним. Я вас, милый, поцелую в живот, не дёргайтесь. (Поцеловала.) Первому встречному руки на плечи, говорил мне он книжную фразу… Что же ты сделала, свинья чертова. Эти свиньи в машине там, они были чёрного цвета, да, кажется так, они хрюкали, будто целый кузов чертей рогатых был там… (Пауза.) Ещё полбутылки есть. Выпьем? (Хохочет, ткнула пальцем Толе в живот. Он смеётся тихо, она тоже. Молчит, смотрит на него снизу вверх, грозит пальцем, смеётся.) Ничего не будет! Мадам шутит, веселится, развлекается! Мадам просто видит, что тут так много диких мужчинок! Одевайтесь. Насоблазнялась, старое корыто. Ну? (Толя не двигается.) Что глазки опустили? Ничего не было. Был только один поцелуй на память, поцелуй в пупок, в маленькую ямку на животе, нежное прикосновение одно. Как лист осенний поцеловать, мертвый, жёлтый, холодный… Ночное приключение…

ТОЛЯ (Тихо.) Пойдём, туда пойдём…

ЛАРИСА. Тише, тише, я же тебе как мама…

ТОЛЯ. Ну, ну, мама, хочешь меня, ты же хотела, хотела, не прикалывайся…

Быстро схватил Ларису на руки, прижал к себе, унёс в подвал.

Еврейки на крыше “хрущёвки” появились, вылезли откуда-то, давай танцевать, руками по бокам хлопать. Негр щупает их, хохочут, и хохот этот эхо носит от дома к дому…

Темнота.

УТРО

Мотоцикл всё так же стоит у подъезда. В подвале между трубами – топчан, на стенки повешены полки. На полках детали для мотоцикла, бутылки, банки. Ещё плакаты, на которых киноартисты с бицепсами.

Тут тоже листья лежат кучами по углам. В трубах булькает.

Лариса сидит, прислонив голову к стене, смотрит в маленькое оконце на улицу. Из этого окна падает в подвал лунный свет. В руках у Ларисы спичечный коробок, она время от времени зажигает спички и смотрит на огонь. Толя лежит на куче листьев. Скоро рассвет.

Возле мусорного бака две тени, два человека – ЗОРРО и МУЖЧИНА. У Зорро под мышкой ковёр, в другой руке – ведро помойное.

ЗОРРО. Кошки орут. Покурить пока. Постой, покурим. Да стой ты. Куда бежишь?

МУЖЧИНА. Ковёр хлопать будешь?

ЗОРРО. Поздно. Пусть спят. Проветрю его просто. Моль почакала его. Хотя можно и разбудить, и похлопать. Потому что форсмажорные обстоятельства. С Наполеоном ковёр. С живым. Продам вот ей его. Ей нужнее, поди. Для театра для её. Повесит там и напишут: “Подарок от Зорро – защитника бедных”, о как! И все будут спрашивать: кто такой? О как! Ты почему в четыре утра мусор выносишь?

МУЖЧИНА. Не знаю. Проснусь, сон страшный, до горла достанет как раз в четыре. Как раз тут именно выскочить надо, на улицу бежать и выкинуть, как грязь из себя выкинуть. Ведро заваниваться начинает, ровно в четыре уже дышать нельзя, и от того кошмары снятся. А ты почему?

ЗОРРО. Тоже заванивается. Та же история. А ещё темно на улице и никого нету, не видно никого, не надо придуриваться. А ещё мысли разные, о как. А ещё – звёзды. Тихо. Когда луна – ещё лучше. Я сразу детство вспоминаю. Мы с отцом шли из кина вместе. И зимой, и летом, а луна светила сильно, сильно, он меня за руку держал, чтобы я с тропинки не сбегал и в снег не проваливался. Был маленький, а вот – старый пень уже. И звёзды красивые ночью, да?

МУЖЧИНА. Красивые. И я из кина шёл. Мне в кине не нравилось начало, когда буквы шли. Идут и идут буквы, а надо ближе к делу в кине сразу, я так считаю. А потом ночью шёл из кина. И думал про артистов, что они – небожители, счастливые люди такие. С матерью мы ходили. И звёзды были. И небо. Ты знаешь, да? Мы ведь все скоро там жить будем, на небе. И ты, и я.

ЗОРРО. О, как? Правда? И ты, и я? И они все?

МУЖЧИНА. И они все. Будем там жить.

Смотрят на небо, молчат.

ЗОРРО. Врёшь ты всё. Докурил уже?

МУЖЧИНА. Нет. Не вру. Увидишь. Как мы с тобой по облакам пойдём за руки, так вспомнишь эту помойку и меня тутошнего. И тогда поговорим, и вспомним про эту жизнь, про нашу хрущёвку. Про ведро, про листья. Понял?

ЗОРРО. А как мы там жить будем? Там так же хрущёвки стоят? Так же всё? Я буду маленький или как сейчас, старый мудень? А? Ври давай, ночь, не видно глаз, обычно по глазам видно, что врут, сейчас не видно, что врешь, ври, я тебя знаю, вруна, ты в оперном в хоре поёшь и в церкви в хоре подрабатываешь, врун, ты вообще не русский, ты – негр, да? Давай, рассказывай сказки про Бога, ну?

МУЖЧИНА. Ни в каком я хоре не пою, и про Бога не знаю. Откуда у нас тут оперный, негр? Тебе сон приснился? Я Гена, наладчик на заводе.

ЗОРРО. О, как? Рассказывай, наладчик.

Еврейки с негром прошли мимо, исчезли у трамвайной остановки. Потом снова появились у пивного киоска, над которым лампочка горит. Из киоска рука высовывается, одну за другой подаёт еврейкам стеклянные поллитровые баночки с пивом, три штуки. Стоят, пьют сёстры-еврейки, что-то негру объясняют, на небо пальцем показывают.