Заговор профессоров. От Ленина до Брежнева - Макаревич Эдуард Федорович. Страница 13
А ведь не откажешь в проницательности чекисту Агранову – весьма точная характеристика Мельгунова. Особенно эта: «человек чрезвычайно активный и деспотически настроенный». Вспоминается беспощадный чеховский приговор интеллигентскому сословию: «Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую, не верю даже, когда она страдает и жалуется, ибо ее притеснители выходят из ее же недр» [40].
Если бунинский интеллигент, имеющий такое же право на существование, как и чеховский, – милый, понимающий, страдающий от неразделенной любви, понимающий толк в хорошей, сытой жизни, обожающий начинать застолье с цветных водок под балык, продолжать его хересом под солянку, красным вином под рябчиков, ликером под кофе и заканчивать плясками с цыганами и питием белой водки с красной головкой под блины с икрой, – то чеховский интеллигент, тот же страдающий от любви Гуров, не всегда понимаемый публикой персонаж, вдруг осознает лживость и иллюзорность этого мира. То деликатный Гуров, мудро вглядывающийся в мир. А доктор Астров из чеховской пьесы «Дядя Ваня», беспощадно препарирующий социальную и психологическую сущность той российской интеллигенции, к которой относился и Мельгунов, и которая потом взялась за создание подпольных заговорщицких организаций, более откровенен: «А те, которые поумнее и покрупнее, истеричны, заедены анализом, рефлексом… ноют, ненавистничают, болезненно клевещут…» Как же это созвучно чекистскому определению: «человек чрезвычайно активный и деспотически настроенный». В той же чеховской пьесе такая характеристика по-своему персонифицирована в профессоре Серебрякове, откровенность которого – «я хочу жить, я люблю успех, люблю известность, шум», – органично переходит в пафос: «Надо, господа, дело делать, надо дело делать!» Сошлись они, исторические и литературные персонажи, профессор Серебряков, доктор Астров и реальный заговорщик профессор Мельгунов. Сошлись не в следственном деле, конечно, а на историческом и литературном поле социального противостояния. Ну, представим, с одной стороны, компания Серебрякова с Мельгуновым и сообщниками, с другой – компания Астрова, в которой интеллигенты иного ряда, например: Кржижановский, Тимирязев, Жуковский, Павлов, Брюсов, Блок, Маяковский. Интересное противостояние получается. А в ВЧК свои интеллигенты – Менжинский, Кедров, Артузов. Тоже в какой-то мере из компании Астрова. К ним-то разве нельзя обратить все те же слова Антона Павловича: «Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую, не верю даже, когда она страдает и жалуется, ибо ее притеснители выходят из ее же недр»? [41]
Что же вынес Агранов для себя из дела Мельгунова, кроме понимания характера российской интеллигенции: деспотичного, истеричного и лицемерного? Уяснил он, пожалуй, то, насколько хорошо интеллигенция может плести подпольную сеть и организовывать заговоры, и при этом мастерски уходить от обвинений. Это, пожалуй, родовое пятно российской интеллигенции определенного толка. Вооруженный этим открытием Агранов вел впоследствии дела, в которых главными обвиняемыми были интеллигенты – настоящие, как доктор Астров, и фальшивые, как профессор Серебряков. И неплохо получалось.
В ВЧК он занимался делами, принципиальными для власти: дело «Национального центра», дело «Тактического центра», дело «Петроградской боевой организации». Уже тогда его положение и секретаря Совнаркома, и уполномоченного ЧК заставляло подходить к расследуемым делам не столько полицейски, сколько политически.
Заговорщик – историк – публицист
Наступило время нэпа, время экономической свободы. И тем больше общество пропитывалось идеологической жесткостью, политической однолинейностыо. Ленин будто следовал указанию Столыпина: либеральные реформы нельзя проводить в России без ужесточения режима. Уже не было продразверстки, уже вовсю разворачивались частные заводы и пекарни, совместные с американцами концессии, но уже был пароход, на котором отправляли за границу видных философов, историков и вообще мыслящих, творческих людей; уже вовсю был заполнен инакомыслящими и инакодействующими интеллигентами лагерь на Соловецких островах. С пронзительной ясностью большевистское правительство понимало: чем больше экономической свободы, тем жестче политический и идеологический контроль за бывшими членами оппозиционных партий, за творческой интеллигенцией, а за обществоведами-историками, философами, экономистами – особо. Это партийное понимание ситуации безоговорочно разделял и Агранов. Дело Мельгунова он помнил очень хорошо.
Да и сам Мельгунов не позволял о себе забывать. После отъезда из России с разрешения ОГПУ, преемника ВЧК, он обосновался в Берлине и включился в новую борьбу с Советами, теперь уже не в качестве агента, а историка-публициста. Впрочем, где грань?
Его главный труд «Красный террор» весомо продолжил традиции обличительной пропагандистской литературы в начале двадцатого века. Но за это сочинение его на сей раз лишили российского гражданства. Как говорил Мельгунов, эта книга о большевистском терроре, пролившем море крови, о системе насилия и эксцессах в Гражданскую войну. Он написал ее за полгода, сжигаемый ненавистью к большевикам.
Откуда факты, материалы, источники? Их было три вида. То, что привез с собой, уезжая из Москвы, – вырезки из советских газет, выписки, личные впечатления; то, чем мог воспользоваться на Западе, в основном эмигрантская пресса, литература, письма и впечатления бежавших из России, и наконец, материалы особой комиссии по расследованию деяний большевиков, образованной в декабре 1918 года при правительстве генерала Деникина. Эти материалы вывезли из России в марте 1920 года под крылом отступавшей белой армии. Понимая всю шаткость используемых источников (не забылись уроки профессора Любавского), Мельгунов вынужденно заметил во введении к книге: «Оглядывая всю совокупность материала, легшего в основу моей работы, я должен, быть может, еще раз подчеркнуть, что в наши дни он не может быть подвергнут строгому критическому анализу – нет данных, нет возможности проверить во всем его достоверность».
Ограниченность и сомнительная правдивость источников, приводимых без критической оценки, отход от первоначального плана книги, который предусматривал характеристики как «красного», так и «белого» террора, но в итоге свелся автором только к «красному», на «белый» рука не поднялась, а водившая пером ненависть к красным лишала в значительной мере объективного взгляда на проблему террора в Гражданской войне – все это способствовало появлению книги откровенно пристрастной, откровенно пропагандистской. Профессор здесь окончательно пал в ноги пропагандисту, поступившемуся «честью русского интеллигента-социалиста». Профессор-мудрец оказался побежденным профессором-жрецом.
По стопам Мельгунова, спустя несколько десятилетий, пошел Александр Исаевич Солженицын, написавший трехтомный «Архипелаг ГУЛАГ». Последователь он был не только в теме террора, но и в методологии написания – в основе все те же впечатления, рассказы, легенды. И Солженицын тоже оговаривается в предисловии к своему сочинению: «Я не дерзну писать историю Архипелага: мне не довелось читать документов. …Все прямые документы уничтожены или так тайно хранятся, что к ним проникнуть нельзя. …Большинство свидетелей убито и умерло. Итак, писать обыкновенное научное исследование, опирающееся на документы, на цифры, на статистику, не только невозможно мне сегодня… но боюсь, что и никогда никому» [42].
В итоге «Архипелаг» вырос в хороший публицистический, пропагандистско-обличительный труд, который нанес мощнейший удар по советскому строю, коммунистической идеологии. Но уж если посмотреть в глубь времен, то ни Мельгунов, ни Солженицын не первооткрыватели в этом жанре. Здесь приоритет за Вильгельмом Штибером, начальником прусской политической полиции, гонителем Маркса и организатором процесса над Союзом коммунистов в 1852 году. Именно он, можно считать, положил начало подобной литературе, сочинив на пару со своим сослуживцем фундаментальный труд в двух частях под названием «Коммунистические заговоры девятнадцатого столетия». Вон аж откуда берет начало пропагандистская боевая книга – пособие для пропагандистов и радикалов-антикоммунистов. Она тогда чувствительно задела Маркса и Энгельса, которые назвали ее стряпней «двух подлейших полицейских негодяев нашего столетия» [43].