Другая история русского искусства - Бобриков Алексей Алексеевич. Страница 100

По поводу мистерии, упомянутой в перечислении жанров: есть теория Г. Г. Поспелова, изложенная им в одной из статей [711], где все картины Репина на так называемые «революционные» сюжеты описываются как единый цикл «страстей» (от Тайной вечери до явления апостолам); по его мнению, «Не ждали» — это явление Христа после воскресения. Теория в целом остроумная и, вероятно, совершенно справедливая по отношению к первому варианту «Ареста» и «Отказу от исповеди». Но она опирается исключительно на сюжеты и не учитывает стилистику живописи, создающую главное — настроение, в данном случае мирное, идиллическое и сентиментальное настроение (из которого рождается идеология). Как бы ни относился Репин к своему герою в начале работы над картиной, в окончательном варианте это отношение не слишком серьезно. В итоге это скорее драма глупости; революционная деятельность осознается как ошибка юности [712]. И возвращение «блудного сына» к семье и к природе — это возвращение к самовару; начало превращения террориста в обывателя, пьющего чай на веранде. Идеалом Репина является мир «дачников» (будущих героев Чехова, как раз людей второй половины 80-х) — вместо мира «мыслителей» (героев Достоевского). Мир счастливой скуки.

Прекращение истории

Если история понимается как царство крови и смерти, то ее прекращение может быть выражено как через сюжет остановленной казни (спасение невинной жертвы), так и через гибель «людей истории», фанатиков и палачей.

Именно здесь, в контексте сентиментализма, происходит обращение передвижников второго поколения к христианству — не к этнографически увиденному «народному православию» (трактованному иронически или идиллически), а к внеконфессиональному интеллигентскому христианству как некой религии милосердия. Здесь очевидно и влияние популярного в 80-е годы толстовства [713], и общественные протесты против смертных казней (казни Александра Ульянова в 1887 году), осуждение пролития крови с любой стороны.

Сюжеты остановленных казней у разных авторов отличаются — количеством усилий, необходимых для их прекращения. Внутреннее идиллическое мироощущение Поленова (изначально близкого скорее к Семирадскому) делает казнь в принципе невозможной в мире счастливой природы; казнь (в «Христе и грешнице»), начатая по недоразумению, как бы останавливается сама. Контекст «трагического», даже «кровавого» Репина, предполагающий неизбывность насилия и смерти, к Толстому намного ближе. Здесь спасение требует усилий.

Критика картины Репина «Николай Мирликийский, останавливающий казнь трех невинно осужденных» (1887–1888, ГРМ) связана главным образом с чрезвычайной телесной, физической, животной выразительностью персонажей (контрастов гладких толстых лиц палачей и худобы жертв), кажущейся несколько излишней в данном сюжете, хотя и совершенно типичной для Репина-антрополога, Репина-врача, Репина-анималиста («Николай Мирликийский» — одна из самых «физиологических» картин Репина).

Власть мира плоти и естественного для этого мира насилия слишком велика для сентиментализма и для христианства; кажется, что остановить начавшуюся казнь — совершить чудо — невозможно. И. Э. Грабарь описывает «Николая Мирликийского» именно с этой точки зрения. Он пишет о сопротивлении примитивной телесности, об инерции примитивной социальности: о том, «что палач только на мгновение остановился, захваченный врасплох появлением полоумного старика, что через несколько минут противно улыбающийся бородатый человек — военачальник — уведет его, ласково, но решительно, и что казнь будет совершена» [714]. Действительно, Николай Мирликийский — это сюжетно эволюционирующий «le genre féroce» [715]; он предполагает реальность крови и смерти, возможность и даже неизбежность казни. Но это означает необходимость именно физического, а не символического вмешательства — жилистой и цепкой старческой руки, положенной на грубый железный меч, равно как и последующего сопротивления. Это никак не исключает способности старика — не только цепкого, но и упрямого — остановить казнь; не исключает подчинения толстых животных властному окрику: палач (тупое животное) ждет приказаний, а распорядитель казни (хитрое животное) уже заискивает перед Николаем. Конечно, это чисто языческий, а не христианский сюжет, но очевидна трактовка Репиным вообще всех христианских сюжетов и персонажей как языческих (Репин не зря говорил о том, что он язычник).

Может быть, здесь несколько меняется антропология Репина. Властность уже не связана с жаждой крови (с инстинктом хищника); и, наоборот, покорность не связана с физической слабостью. Само язычество Репина меняется и усложняется.

Свою версию остановленной казни жертвы слепого фанатизма предлагает Поленов в картине «Христос и грешница» (1883–1887, ГРМ). Этот сюжет вообще очень важен для данной традиции; с него начинаются слава Семирадского в 1873 году и сентиментализм предыдущего поколения (в прессе 80-х годов именно «христианского» Поленова часто сравнивают с Семирадским [716]). Для сентиментализма важен именно такой Христос — который несет не меч, но мир; Христос, восстанавливающий идиллию.

В самом сюжете Поленова можно увидеть лишь изначальную идиллию, нарушаемую случайным возмущением (появлением толпы, влекущей на казнь молодую женщину), которое устраняется умиротворяющими словами Христа; за ними следует возвращение в состояние первоначального покоя. Однако если говорить о стиле поленовской картины, то его невозможно свести к эффектам освещенного солнцем пейзажа, господствующим у Семирадского. Этому препятствуют и этнографический натурализм в изображении архитектуры, костюмов, еврейских типов, и нарушающий идиллию драматизм — излишняя, с элементами карикатурности, экспрессия в изображении фарисеев и иерусалимской черни, — как бы вторгающиеся в идиллический пейзажный контекст. Таким образом, здесь присутствует внутреннее противоречие: если для репинского — и, может быть, толстовского — контекста (физического вмешательства, усилия, преодоления сопротивления) поленовский Христос слишком спокоен, то для контекста Семирадского поленовская толпа излишне драматична (хотя этот драматизм — в отличие от драматизма Репина — внешний, самому Поленову не свойственный); противоречие заключается в столкновении драмы и идиллии в одном художественном пространстве. Устранение его — завершение истории (всегда кровавой и несправедливой) и обретение покоя среди природы, осмысленное в категориях не только идеологии, но прежде всего стиля, — появится у Поленова позже.

Настоящий сентиментальный Поленов, создатель подлинно идиллической, пейзажной версии христианства, — это Поленов конца 80-х и 90-х годов, автор «Жизни Христа» (большой серии картин и этюдов). Здесь в большинстве сюжетов царствуют изначальная, уже ничем не нарушаемая природная гармония и изначальное — тоже не нарушаемое ничем — единство человека и природы. Пейзажная идиллия снимает противоречие между поклоняющимся природе язычеством и христианством, этой природе изначально противостоящим. Замечательна по простоте вещь «На Генисаретском озере» (1888, ГТГ): вытянутый горизонтальный формат, одновременно олицетворяющий бесконечность природы и бесконечность пути Христа, как бы не имеющего цели. Или «Мечты» (1894, Саратовский государственный художественный музей им. А. Н. Радищева) — еще один Христос, любующийся на прекрасный мир. Но его спокойствие и отсутствие сомнений означают изначальную ненужность выбора, невозможность драмы, отсутствие (даже не конец, а именно отсутствие) истории. Поленовский Христос — воплощение чистой гармонии.