Другая история русского искусства - Бобриков Алексей Алексеевич. Страница 122
Конечно, движение тела само по себе не столь интересно для психологического портрета, как выражение лица; и, конечно, Малявин рядом с Репиным — не портретист (лица его персонажей пока не выражают вообще ничего, они лишены внутренней жизни). Это не его герои. Для Малявина, в сущности, это и не портреты, а просто виртуозные живописные этюды с модели. Собственная специфика Малявина начинает проявляться около 1898 года в этюдах, сделанных главным образом за пределами академической мастерской, — например, в портрете Татаринцевой («Старуха», 1898, ГТГ). Здесь уже ощущается поиск «своей» темы, «своего» человеческого типа (у Репина «своего» типа не было: ему как художнику было интересно все). В данном случае это тип суровой деревенской старухи: худой, жилистой, с потемневшими от солнца и земли лицом и руками и как будто не просто усталой, а измотанной жизнью, подобно старой лошади, — но при этом сильной и властной. С появлением подобных персонажей начинается малявинский романтизм.
Часть II
Новые художественные мифы
Внутреннее развитие как этюдной или альбомной традиции, так и нового академизма ведет к возникновению собственных тем, образов, мифов; к поиску нового «содержания». Так возникают новый сентиментализм и новый романтизм с очень развитыми и ясно читаемыми мифологиями, новый реализм (с более или менее скрытой мифологией) и новый салон (вообще без мифологии).
Новый реализм складывается из двух традиций нового искусства рубежа 80–90-х годов. С одной стороны, его можно считать результатом внутренней эволюции одного из вариантов нового передвижничества — в частности искусства Сергея Иванова, отказывающегося от «прямой» социальной проблематики, обретающего по отношению к ней определенную дистанцию. С другой стороны, это порождение поздней этюдной традиции; этим путем приходят к новому реализму Серов и Паоло Трубецкой.
Внешне новый реализм мало чем отличается от коровинско-серовской этюдной традиции начала 90-х годов; между ними существует очевидная преемственность. Этюдная традиция, особенно в серовском варианте, образует своего рода предысторию нового реализма; в ней уже присутствуют эстетика случайности выбора мотива, проблематика незаконченности (неполноты опыта), принципиально важные для нового реализма. Отличие нового реализма от этюдной традиции — с присущей ей, особенно в трактовке Коровина, действительной «безыдейностью» (своеобразной семантической пустотой) — в концептуальности, осознанности, ясности идеи, полноте выраженности намерений; в наличии интеллектуальной рефлексии и философии; а в более позднем варианте нового реализма — философии жизни и философии истории.
Конечно, проблема нового реализма не сводится к проблеме этюда. Новый реализм как философию порождает некая общекультурная ситуация, которую можно было бы назвать новым бидермайером и олицетворением которой является Чехов 90-х годов.
Герой бидермайера и натуральной школы всегда — маленький человек, приватный человек, существо вне истории (вне великих и ужасных событий); со своим масштабом великого и ужасного. Он может быть описан как смешной обыватель или как несчастный человек (как у Гоголя времен «Петербургских повестей»); но в натуральной школе предполагается, что маленький человек — это некое исключение из правила. Другое дело (как в случае с Чеховым 90-х), когда это исключение становится правилом; когда мещанами являются — или становятся со временем — все; когда «ничтожество» ощущается как общая человеческая судьба. Это похоже на конец времен, предсказываемый Герценом и Константином Леонтьевым: окончательно воцарившийся мещанский мир, в котором в принципе невозможны величие, красота, трагедия.
Если в мещанском мире конца истории нет ничего подлинного, великого, серьезного, остается выбор — веселиться или скучать. Лучше, конечно, веселиться. В новом реализме, как и в новом эстетизме «Мира искусства», можно будет увидеть — в качестве чуть ли не главной темы — насмешку над героизмом и над трагизмом. Жизнь как комедия, любовь как комедия, власть как комедия (последняя тема разворачивается главным образом в исторической живописи нового реализма) — это философия своеобразного иронического мещанства. В бидермайере, впрочем, почти всегда присутствует тайная насмешка над героизмом. Например, бидермайер 40-х годов ставит маленького человека в позу великого: трактует триумфальный героизм (в федотовском «Свежем кавалере») и милитаризм (в устиновской «Мирной марсомании») как достояние невинного обывательского тщеславия. Бидермайер 60–70-х годов (например, Шварц и анекдотисты ТПХВ начала 70-х), наоборот, показывает великую историческую личность за каким-нибудь мирным и забавным домашним занятием. Бидермайер 90-х годов (новый реализм) придумывает еще один способ дегероизации — растворение героя в толпе, среди других людей; и не только людей — животных. Получается тоже забавно.
Другая (уже чисто серовская) тема нового реализма — это скука жизни, в которой никогда ничего не происходит; скука природы — бесконечный осенний дождь за окном, какие-то клочья сена из копны, вороны. Иногда эту скуку объясняют «угрюмым» характером Серова; иногда — определенным меланхолическим настроением (это такое чеховско-левитановское объяснение). Но мы находим меланхолию скорее в сентиментализме образца 1897 года (например, в «Последних прогулках короля» Бенуа), чем в «Бабе в телеге» Серова, которая просто-напросто относится «к заурядным и в сюжетном отношении предельно неинтересным видам» [862]. Очевидно, у Серова эта скука носит какой-то методологический характер — это выражение общей философской установки, а не просто настроения. Это именно скука, а не тоска.
Оптическим эквивалентом этой скуки является новый взгляд стороннего наблюдателя — скользящий, рассеянный, равнодушный, вялый. Он воплощает новую позитивистскую философию искусства, уже не имеющую отношения ни к Верещагину, ни к Репину и близкую скорее к так называемому «второму позитивизму». Такой взгляд означает принципиальную неполноту знания о мире, неизбежную фрагментарность, случайность, разорванность опыта.
В контексте изобразительного искусства эта неполнота имеет помимо фрагментарности еще один аспект, который можно назвать «недопроявленностью»: неразличением деталей, восприятием объекта как некоего слепого пятна, невыразительного, со смазанным контуром. Отсюда — характерные для стилистики нового реализма сплошные массы деревьев, домов, людей. Собственно, эта стертость или недопроявленность объектов, эта периферийность зрения, эта «частичная слепота» и есть проблематика настоящего импрессионизма, а не просто пленэра. Это проблематика специфики — в том числе несовершенства, слабости — человеческого зрения. Скуки человеческого зрения.
Иногда импрессионизм как метод сводится только к проблеме восприятия предмета, его взаимодействия со средой, его цвета и тона, его фактуры — к проблематике Клода Моне. Но импрессионизм — это еще и проблема восприятия пространства, во Франции связанная с именем Дега: конечно, не Дега «голубых балерин», а Дега «Скачек в провинции» и «Виконта Лепика, переходящего площадь Согласия». Взгляд незаинтересованного, скучающего наблюдателя видит окружающий мир не так, как учит классическое искусство (с его разумностью и упорядоченностью); он видит его фрагментарно. В панораме, фиксируемой этим взглядом, чередуются пустые пространственные интервалы и случайные формы: части тротуара, края мусорных урн, женские зонтики, мужские котелки, собачьи хвосты (хотя попадается иногда — почти целиком — и какой-нибудь приятель, виконт Лепик). То есть импрессионизм — это не только всеми любимый Руанский собор различных оттенков цвета, зависящих от времени дня. Это и отсутствие Руанского собора «в кадре» вообще — потому что легкомысленный и рассеянный зритель в данный момент смотрит не на собор, а на пролетающую мимо собора ворону. Представляется, что именно этот тип проблематики, связанный со своеобразной феноменологической иронией, важен для русского нового реализма.