Другая история русского искусства - Бобриков Алексей Алексеевич. Страница 43
Если говорить о силе впечатления, то Брюллов, возможно, проигрывает рядом с Мартином. И тем не менее он значительно более любим публикой (как ни странно, не только русской). Связано это с тем, что воздействие Брюллова не ограничивается (как воздействие Мартина) только силой первого удара.
Главная причина любви к Брюллову (именно любви, а не просто потрясения), как можно предположить, заключается в силе второго и третьего впечатления, уже преодолевшего первоначальный шок. Собственно, эффект Брюллова основан не на катастрофе как таковой, а на контрасте катастрофы и мелодрамы, на сопоставлении ужасов бушующей стихии и сцен человеческого благородства.
Мелодрама — это своего рода театр благородства; в данном случае благородства человека перед лицом неотвратимой гибели, готовности принести себя в жертву ради близких, закрыть их своим телом [322]. Благородство — это непременное требование коммерческой беллетристики, всегда построенной на торжестве высоких чувств над низкими и победе положительных героев над отрицательными [323]. Брюллов понял это одним из первых. Он разыгрывает в «Помпее» все возможные типы проявления самоотверженности и любви: это дети, пытающиеся спасти родителей; родители, закрывающие своим телом детей; жених, несущий бесчувственную невесту. Брюллов понимает эти сцены как своеобразные сюжетные «спецэффекты», тоже требующие максимального усиления, доведения до предела (младенец, хватающийся за мертвую мать, — это уже предел).
Принадлежностью мелодрамы (жанра скорее театра и беллетристики, чем изобразительного искусства) в данном контексте является подробная повествовательность, развернутость сюжетных эпизодов, предполагающие именно последовательное «чтение», переход от главы к главе (от группы к группе); отдельные фигуры, типы, характеры. «Помпея» читается как роман-фельетон [324]. И в этом — в возможности рассматривать ее, пытаясь понять смысл каждого жеста, каждого взгляда, — заключается ее огромное преимущество для новой массовой публики 1834 года, именно в это время открывшей для себя радость чтения беллетристики.
Неким аналогом обязательного для массовой культуры благородства душ является обязательное же благородство и красота тел. Это стилистическое торжество красоты над безобразием и хаосом [325], очевидно, соответствует в сознании публики сюжетному торжеству великодушия и самоотверженности над низостью или бессмысленной жестокостью природы. Принято говорить о классицизме Брюллова [326] — в трактовке тел и лиц. Это совершенно справедливо: в них действительно есть некая скульптурность, подчеркнутая объемность, почти античное совершенство пропорций. Но это требование уже не классицизма как такового, а именно массовой культуры, сделавшей так называемую «классическую красоту» частью своей эстетики.
Формула Брюллова, почти универсальная формула массовой культуры, заключается в разрешении проблемы первоначальной «ударной» силы воздействия и последующего развернутого повествования; в соединении «английской» романтической катастрофы в духе Джона Мартина с «французской» романтической мелодрамой в духе Ари Шеффера и Делароша. Именно поэтому упомянутое снижение мгновенной ударной силы — развернутыми подробностями повествования — приводит не к уменьшению, а к увеличению популярности и любви. Ведь на самом деле у массовой публики преобладает интерес к людям, а не к стихии как таковой; к благородству и низости, к верности и предательству (ей интересен не тонущий «Титаник», а взаимоотношения пассажиров, именно над ними публика любит попереживать и поплакать); катастрофа нужна лишь как фон.
Таким образом, можно предположить, что Брюллов руководствовался при создании «Помпеи» не законами скучного русского академизма (как полагал Бенуа, считавший Брюллова учеником Егорова и Андрея Иванова), а законами возникающей на его глазах массовой культуры XIX века (в каких-то формах продолжающей существовать и в веке XX). Гениальное коммерческое чутье Брюллова привело к созданию первого блокбастера, пеплума; к созданию прообраза Голливуда.
Отношение к «Помпее» во многом зависит от собственных представлений и амбиций зрителя (интерпретатора). Можно было бы привести множество вариантов отношения к этой картине (и Брюллову в целом) со стороны людей литературы и искусства. Но интересны в таких случаях всегда крайности; два самых крайних мнения принадлежат Гоголю и Бенуа (все остальные как бы выстраиваются в промежутке между ними). Оба мнения в равной степени основаны на понимании искусства как власти над зрителем, только в одном случае власть понимается как нечто положительное, в другом — как нечто отрицательное.
Николай Гоголь — сам готовящийся «пасти народы» — очень интересуется проблемой власти над душами. Искусство он, очевидно, понимает как способ воздействия на массы людей; способ ослеплять их, захватывать, потрясать. Брюллов для него — гений, потому что он создает искусство, действующее как чума (если применить еще одну «тотальную» метафору — метафору Антонена Арто); искусство всеобщего. Всеобщность для Гоголя — это в первую очередь проблема коллективного героя, массы, толпы, изображенной в картине. «Мысль ее принадлежит совершенно вкусу нашего века, который вообще, как бы сам чувствуя свое страшное раздробление, стремится совокуплять все явления в общие группы и выбирает сильные кризисы, чувствуемые целою массою» [327]. Но всеобщность рассматривается Гоголем и как проблема зрителя, проблема способности искусства проникать в любую душу. «Оттого-то его произведения, может быть, первые, которые живостью, чистым зеркалом природы, доступны всякому. Его произведения первые, которых могут понимать (хотя неодинаково) и художник, имеющий высшее развитие вкуса, и не знающий, что такое художество» [328]. То есть картина такого типа, очевидно, дает самоотождествление зрительской толпы с толпой на картине; общность переживаний (чувствуемых — и на картине, и перед картиной — «целою массою») порождает — через некий коллективный катарсис — единство, преодолевая таким способом «страшное раздробление» нашего века [329].
Александр Бенуа в своей «Истории русской живописи в XIX веке» (1901–1902) выносит обвинительный приговор «Помпее» (и «помпейскому» Брюллову). «Все, что сделано Брюлловым, носит несмываемый отпечаток лжи, желания блеснуть и поразить» [330] — вот главный пункт обвинения. То, что Гоголь описывает как власть над зрителем, Бенуа воспринимает как насилие. Принципиальным здесь кажется именно отсутствие у самого Бенуа пастырских амбиций, равнодушие к практической проблеме власти художника над толпой (к тому, «как это делается»). Отсюда — протест против чужого насилия над собственной психикой и неприязнь к Брюллову как художественному демагогу, крикуну, лжецу.
Ценности Бенуа 1901 года — это ценности приватного человека. Он не отвергает Брюллова полностью, только «Помпею». Демонстративный выбор у Брюллова — в качестве главных вещей — небольших рисунков и акварелей (альбомных портретов и путевых набросков из Греции и Турции) многое говорит о ценностях Бенуа. «Не будь этих произведений, можно было бы сдать Брюллова совсем в архив, на одну полку с Пилоти и де Кейзером, но они должны спасти его от забвения» — например, «акварельный портрет Олениных среди римских развалин, небольшая вещица, но изумительная по тонкости рисунка и скромному вкусу красок, могущая стать рядом с лучшими подобными произведениями Энгра» [331].