Топи и выси моего сердца. Дневник - Дугина Дарья Александровна. Страница 8
На 40 дней Андрея я не поехала, потому что я даже не знаю, как себя вести на поминках. Хочется веселиться, но с другой стороны, веселиться нельзя. Потом хочется плакать, а плакать тоже нельзя. И вообще надо соблюдать какую-то странную линию поведения, которая не соответствует тому, что внутри. И поэтому все сидят и давятся – то ли от беспричинного смеха, то ли от беспричинного ужаса. И это все продолжается долго-долго. Развертывается. И никакого развития событий. И в этом смысле я этого боюсь, опасаюсь.
Да, дело, конечно, не в этом. Не поехала я и по другой причине: конечно, я не хотела выбиваться из строя. Сейчас приходится совершенно по-другому относиться ко всему. Очень сложно.
Ощущение, что произошла расфокусировка: как-будто сетчатка отслоилась, и нет оси концентрации. Все вроде бы есть, но оно какое-то не такое. Это нормальное состояние для человека, закончившего философский факультет. Только вот основания нет за всем этим страданием. Оно какое-то легкое, странное, преходящее и довольно материальное. Я связываю это, наверное, с TikTok и переизбытком немыслимого, ненужного контента – сознание сменилось клипом, вся философия позабылась. Я не умею говорить длинными фразами. Об этом не хочется говорить, а о чем не хочется говорить, о том следует молчать (перефразируя Витгенштейна [77], скажу я). Но говорить мне нужно, говорю я много – с собой, на радио, и, конечно, во всех этих паузах мне хочется говорить о том, как кто-то умер.
Знаете, что было интересно? В тот день, когда у меня действительно умер близкий человек (ну как, близкий – может быть, он был далеким, но все равно был рядом), у меня сразу возникло странное-странное чувство: я была абсолютно не готова к эфиру, мы обсуждали гробы, картонные гробы и разные. Самые что ни на есть гробы, да-да, это та тема, которую с удовольствием обсуждала, когда была на первом, втором курсе, читала Мамлеева [78], и так ярко щеголяла и любила ее. Мне казалось, это так легко и романтично! И вообще, я читала Масодова [79], «Песни Мальдорора» [80] и абсолютно не верила в то, что существуют какие-то страшные обстоятельства смерти. Я думала: ничего, ты не расстраивайся, все будет хорошо! Да, будет хорошо, только что такое хорошо, мы не знаем. Потому что «хорошо» – категория, которая является абсолютным болотом. Ты наступаешь на него, думая, что это почва, и тебя затапливает.
Получилось, что нас сориентировали – гроб, гробовщики – такая тема. Отравление. Замечательная тема. И канцлер – тоже замечательная тема.
В общем, не буду я много вас погружать в мои странные-странные высказывания – пожалуй, мне необходимо освидетельствование этих речей. Мне необходимы переживания, проживание в слове, так как сейчас я, наверное, выношу всех своих покойников в большей степени словом, нежели текстом. А раньше я все выносила на берег изнутри себя в текст, и писала очень много, потом благополучно потеряла все, ничего не издала, в итоге стала писать хуже, а потом вообще перешла на телеграм-канал, в котором абсолютно чуждая, неинтересная повестка. И я ее и не хочу, наверное, особо развивать. Что-то иногда делаю непонятное, что-то иногда пишу, когда бывает вдохновение. И так будет вечно, потому что собраться, взять себя в руки, начать читать «Элементы» [81], например, у меня не хватает сил. А почему их нет? Потому что все время кто-то умирает. А это почему? Потому что я не готова читать «Элементы». Вот и все, мы все разложили.
Раньше я часто говорила о том, чего нет. Сейчас я почти никогда не говорю о том, что есть.
Скоро в квартирах будет прохладно и надо будет кутаться. Еще темнеть будет рано. Ура! Жизнь клонится к Великому Юлу [82].
Да. Кстати. Завтра —
закутать залежного,
попрощаться,
перекрестить,
дать право уехать,
приехать в обитель,
посоветоваться,
принять решение – решиться,
далее позволить сну сбыться,
(телефоны, конечно, будят сон)…
Пациенты, переболевшие covid-19, часто сталкиваются с рядом симптомов. Это повышенная утомляемость, длительные проблемы с дыханием после выздоровления и «мозговой туман» – как один из самых распространенных симптомов в постинфекционный период.
Все ясно – у меня просто мозговой туман!
Следует включить в рацион продукты, улучшающие память, например, овощи и орехи, играть в интеллектуальные игры и избегать стресса.
Поиграйте в бисер [83] со мной!
Карское море! Карское море! Уехать в мозговом тумане на Карское море! А там! – Контейнер реактора АПЛ К-19 [84].
Опаздываю. Еще у меня кристально вдруг все сформулировано стало в голове. А слезы стали строгими. Плачу потому, что вижу объем, который нужно систематизировать.
Шестая колонна [85] гневится и топает ногами. Маленькими такими, с копытцами. А я буду дальше гнуть свою линию.
Если звезды сыпятся в лужи, значит это кому-нибудь нужно.
Я – это машина, плохая, сломанная, разбитая, без колеса. И Сверх-Я пытается ехать на ней на 200 км/час. Но и правильно. Это лучше, чем стоять. Человек – это надлом и преодоление.
Человек – это больно.
Метания. Все. Почти перевернута страница. Старица.
Под глазами маленькие сини, затопленные плоскости тоскливых дней.
Все, что возникает, решаю либо бегом, либо физическими нагрузками. Ментальных почти нет. Есть координационные. Растерялась и не собираюсь. Запястья высыхают.
О! Если это вы думаете, что конец, то наивные вы.
Это только начало.
Только, только, только!
И, конечно, самый диурнический стих из поэзии Гумилева, который для меня представляет его образ – это Гумилев солнечный, пылающий, огненный. Именно тот Гумилев, который настолько чужд культуре Серебряного века, разлагающейся, тонущей в своем собственном декадансе и упоении черной пневмой, «мифосом». Это Гумилев, который относится к этому пространству как молния в ночи, озаряющая предметы и их контуры. Гумилев прорывной, пассионарный, не тождественный тому, что его окружает. Как раз в стихотворениях 1903–1907 годов проявляется это. Особенно в стихотворении «Солнце». Читаю я совершенно безобразно, но не важно, стараюсь. По крайней мере, немного. За это можно простить: и за попытку, и за старания, и за плохое.
У Гумилева невероятный слог, невероятная диурническая пассионарность, которая проявляется сквозь каждую строку. Да, у него есть, конечно, и ноктюрническое, это проявляется в его циклах – например, в «Поэме начала». Мне кажется, «Поэма начала» – нечто пробуждающееся, дракон пробуждается из тьмы, как Гумилев пробуждается из русского окружения, становится ему совершенно нетождественным. Нетождественным миру сомкнутости, сжатости, развальности сознания, мгновенной дымке, осеннему туману, прозрачному и призрачному. Он его рассеивает, делает утро кристально чистым, как делает это мороз. В этом его особенность. Гумилева невозможно прочесть – невозможно, потому что мы не знаем, какими интонациями он читал. Мы все пытаемся выявить, прочитать, как мыслили бы мы – где-то мы усилили бы фразу, где-то мы пытаемся сделать странный смысловой акцент. Где-то берем довольно простую, прямолинейную интонацию. Но… я не знаю, как читать Гумилева. Я не знаю, насколько правильно можно его произнести. Вот, например, возьмем стихотворение «Молитва»: