Дневник горничной - Мирбо Октав. Страница 12

Я сидела в своей комнате и писала письма: матери, Жану и читала «В семье». Какая прелестная книга! И как хорошо она написана! Странно… Я люблю слушать всякие пошлости, но я не люблю их читать. Я люблю только такие книги, над которыми приходится плакать.

За обедом сегодня было потофе. Мне показалось, что господа дуются друг на друга. Барин с каким-то вызывающим видом читал «Petit Journal»… Он мял газету и вращал своими добрыми, смешными и мягкими глазами. Даже тогда, когда он сердится, глаза его остаются мягкими и робкими. Наконец, чтобы завязать, вероятно, разговор, барин, не отрывая глаз от газеты, воскликнул:

– Так! Опять женщину на куски разрезали…

Барыня ничего не ответила. В черном шелковом платье, с резким и суровым лицом, она все сидела и думала… О чем? Может быть, она из-за меня дуется на барина.

Глава четвертая

26 сентября.

За всю неделю я не могла ни одной строчки написать в своем дневнике. Когда наступает вечер, я себя чувствую утомленной, совершенно разбитой. И я думаю только о том, чтобы скорее лечь и заснуть. Заснуть! Если бы я могла навеки заснуть!

Ах, Боже мой, что это за казармы! Трудно и представить себе.

Из-за какой-нибудь безделицы хозяйка вас заставляет бегать вниз и вверх по этим проклятым этажам… Не успеешь присесть в прачечной и перевести дух, как… динь! динь! динь! нужно подниматься и бежать… Вам неможется – ничего не значит… динь! динь! динь! По временам я чувствую такие страшные боли в пояснице, в животе, что готова бываю закричать… Неважно… Динь! Динь! Динь!

Некогда даже болеть, не имеешь права страдать. Это – роскошь, которую могут себе позволить только господа. А мы должны бегать, всегда и скоро бегать… бегать, пока не свалимся… Динь! Динь! Динь! А если вы на зов колокольчика опоздаете немного, посыплются упреки, начнутся сцены.

– Да что с вами такое? Не слышите? Оглохли? Я уже три часа звоню… Это бесит, наконец…

А часто бывает так:

– Динь! Динь! Динь!

Вы соскакиваете со стула, как пружина…

– Принесите мне иголку.

Я бегу за иголкой.

– Хорошо! Принесите мне нитки.

Я бегу за нитками.

– Так! Принесите мне пуговку.

Я бегу за пуговкой.

– Что это за пуговка? Я у вас такой не просила. Вы ничего не понимаете… Белую пуговку, № 4… И скорее!

И я бегу за пуговкой № 4… Вы понимаете, как я бешусь, как я в душе ругаю и проклинаю свою хозяйку? А во время моей беготни взад и вперед, вверх и вниз барыня передумала – ей требуется что-нибудь другое или она совсем раздумала:

– Нет… Отнесите иголку и пуговку… Мне некогда…

У меня спину ломит, ноги подкашиваются, я без сил… Этого и нужно ей было. Она довольна… И говорите после этого, что существует общество покровительства животным…

Вечером, во время своего обхода, она в прачечной налетает на вас, как буря:

– Как? Вы ничего не сделали? На что у вас дни уходят? Я вам плачу деньги не для того, чтобы вы шлялись от утра до вечера.

Такая несправедливость меня возмущает, и я отвечаю немного резко:

– Но вы сами, барыня, меня все время отрывали от работы.

– Я вас отрывала от работы, я?.. Прежде всего я запрещаю вам мне отвечать… Я не терплю никаких замечаний, слышите? Я знаю, что я говорю.

И это бесконечное хлопанье дверями. В коридорах, на кухне, в саду, по целым часам слышен ее пронзительный крик… Ах, как она надоела!

Право, не знаешь, как к ней подойти… Что у нее там внутри, почему она всегда в таком бешенстве? С каким удовольствием я бы ее бросила, если бы была уверена, что найду тотчас другое место.

Недавно я себя почувствовала хуже, чем обыкновенно… Появилась такая острая боль, что мне казалось, будто какой-то зверь раздирает мне внутренности своими зубами и когтями. Уже утром, когда я вставала, после потери крови я Сочувствовала себя совершенно обессиленной. Я и сама не знаю, как я могла стоять, таскать ноги и исполнять свою работу. По временам я должна была останавливаться на лестнице, хвататься за перила, чтобы перевести дух и не упасть. Я бледнела, и холодный пот выступал у меня на лбу… В пору было хоть взвыть, но я терпелива и горжусь тем, что никогда не жалуюсь своим хозяевам. Хозяйка меня застала как раз в тот момент, когда я чуть не упала. Все вокруг меня заходило: перила, ступеньки, стены.

– Что с вами? – грубо спросила она.

– Ничего.

И я попробовала выпрямиться.

– Если ничего, то зачем эти манеры? Я не люблю этих кривляний… Служба трудная…

Несмотря на всю мою слабость, я готова была отвесить ей оплеуху.

Во время таких испытаний я всегда вспоминаю свои прежние места… Сегодня я с особенным сожалением думаю о месте на улице Линкольна… Я гам была второй горничной, и мне, собственно говоря, нечего было делать. День мы проводили в прачечной, в великолепной прачечной, устланной красным войлочным ковром и уставленной шкафами из красного дерева с позолоченными замками. И сколько мы там смеялись, дурачились, читали, как изображали приемы у нашей хозяйки, и все это под наблюдением английской экономки. Она поила нас хорошим чаем, который хозяйка покупала в Англии для своих утренних завтраков. Иногда старший лакей приносил нам из буфета пирожки, тартинки с икрой, ветчину, целую гору всяких сластей.

Раз, вспоминаю, после обеда, меня заставили одеть очень шикарную пару нашего хозяина Коко, как мы его звали между собой. Конечно, тут затевались самые рискованные игры; заходили слишком далеко в этих шутках. Я была так смешна в роли мужчины и так много смеялась, что на панталонах Коко остались мокрые следы…

Вот это было место!

Я начинаю все больше узнавать хозяина. Совершенно верно говорят о нем, как о славном и благородном человеке, потому что в противном случае не было бы на свете такой канальи, такого жулика. Эта страсть к благотворительности толкает его на такие поступки, которые при всех его добрых намерениях влекут за собой самые плачевные последствия для других… И нужно сказать, в результате от его доброты происходили порой мелкие гадости вроде следующей.

В прошлый вторник, один очень древний старичок, дедушка Пантуа, принес шиповник, который ему заказал хозяин, тайно от жены, конечно… Дело было к вечеру… Я сошла вниз за горячей водой для стирки, с которой запоздала. Барыня уехала в город и еще не вернулась. И я болтала с Марианной на кухне, когда в дом с большим шумом вошел барин, такой веселый и радостный, и привел с собою дедушку Пантуа. Он тотчас же велел подать ему хлеба, сыра и сидра. И они стали разговаривать между собой.

На старика было жалко смотреть, до того он был изнурен, худ, грязно одет. Вместо штанов какие-то лохмотья, вместо шапки какая-то грязная тряпка. Ворот рубашки был расстегнут и открывал часть груди, на которой кожа потрескалась, обветрилась и потемнела, как старая медь. Он ел с жадностью.

– Ну как, дедушка Пантуа… – вскрикнул хозяин, потирая себе руки, – веселее стало, а?

Старик, у которого был полон рот, благодарил:

– Вы добрейший человек, господин Ланлер… С самого утра, видите ли, с четырех часов, как ушел из дому… во рту ничего не было…

– Ну так ешьте же, дедушка, подкрепитесь, черт возьми!

– Вы добрейший человек, господин Ланлер… извините…

Старик отрезал себе большие ломти хлеба и долго жевал их, потому что у него не было зубов. Когда он немного утолил голод, хозяин спросил:

– А шиповник у вас, дедушка Пантуа, хороший, а?

– Есть и хороший, есть и похуже… всяких сортов есть, господин Ланлер. Не выберешь… Трудно рвать, знаете ли… Вот господин Порселле не хочет, чтобы у него в лесу брали. Приходится за ним далеко ходить теперь… очень далеко. Не поверите, ведь я к вам из Районского леса иду, за три мили отсюда. Честное слово, господин Ланлер.

Хозяин подсел к нему и, весело похлопывая его по плечу, воскликнул:

– Пять миль! Клянусь, дедушка, вы все такой же молодой, здоровый…

– Нет уже, не того, господин Ланлер… не того…