«Крокодил» - Коллектив авторов. Страница 12

В воскресенье утром я присутствовал при изъявлении народных восторгов. Происходило это так: по всему городу были расклеены афиши. Жителям Венеции горячо рекомендовалось явиться на площадь Святого Марка для заслушивания речи дуче. В назначенный час пришли три отряда фашистской молодежи. Юные чернорубашечники выстроились по-военному и начали слушать. Слушали они тоже по-военному: их лица при этом были настолько бессмысленны, что немецкие туристы должны были преисполниться умиления.

Кроме юных фашистов в форме пришли также любопытные в пиджаках. Они шепотом разговаривали о своих делах, о ценах на прованское масло, о приезде американских туристов и о том, что какой-то синьор Джузеппе застрелился, не выплатив долгов. На площади сидели различные иностранцы, среди которых, наверное, было немало нахальных франкмасонов. Иностранцы преспокойно пили кофе.

Мне стало обидно за оратора: я по опыту знаю, как неприятно читать восторженные стихи среди всеобщего равнодушия. Даже тучные голуби никак не реагировали на рык громкоговорителя. Они решили, что речь быстро кончится и что улетать под крыши не стоит: скоро иностранцы будут снова выдавать зерно. Задыхаясь от жира, голуби переваливались, как утки, между ногами юных фашистов. По словам верующих итальянцев, эти голуби символизируют святого духа.

Недавно в Италии были устроены празднества по поводу чрезвычайно актуального события: фашисты вспомнили, что Юлий Цезарь перешел речушку, именовавшуюся когда-то Рубиконом. Мы, грешные, думали, что это скучный урок латыни, а это оказалось интимным воспоминанием живого народа. Остальное понятно: после Юлия Цезаря появляется юный футболист в черной рубашке, который ничего в жизни не читал, кроме отчетов о матчах и одиннадцати заповедей фашистского милиционера. На старой стене, которая еще помнит и пышность дожей, и шутки Гольдони, этот неистовый Митрофанушка спешит написать мелом свою фашистскую сентенцию.

В витринах магазинов выставлены черные рубашки. Для фашистов побогаче, у которых изысканный вкус и чувствительная кожа, эти рубашки сделаны из тончайшего шелка. Даже в выборе материала на форменные рубашки мудрые фашисты соблюдают иерархию.

В глазах итальянцев 1934 года чувствуется благородная пресыщенность древних патрициев: всем все надоело. Гордый жест легионеров превратился в мелкую взятку. Я заметил, что подымают руку люди, собирающиеся совершить какой-нибудь не вполне законный поступок, например. войти в почту, когда почта уже закрыта, или прошмыгнуть на перрон без перронного билета.

Владелец крупной книготорговли в Милане рассказал мне. что итальянцы постепенно перестают читать. Имеются. впрочем, некоторые фанатики, которые продолжают проявлять подозрительный интерес к печатному слову, но эти несчастные покупают исключительно переводы иностранных авторов. Свою фашистскую литературу итальянцы читают на стенах.

Когда я приехал в Милан, весь город был залеплен огромными афишами — этак метра в два. Каждая афиша представляла отзыв о дуче, взятый из какой-нибудь иностранной газеты. Например: «Дуче — воплощение античной добродетели и римской храбрости, упорства и благородства».

Помимо афиш с цитатами из иностранной прессы на стенах Милана имеются и другие афиши. Знаменитый Пассаж покрыт большущими афишами, на которых значится всего одно слово: «Дуче!» Четыре буквы и восклицательный знак. Шесть раз одно и то же на каждой афише. Десять афиш одна под другой: «Дуче! Дуче! Дуче! Дуче! Дуче! Дуче!» Ну и так далее. Особенного разнообразия в этом нет, зато, как говорят, хорошо запоминается.

Сам дуче вполне своевременно сообщил одному парижскому журналисту, что итальянский народ лишен чувства иронии. Я сомневаюсь, чтобы дуче был прав по отношению к своему народу. Можно напомнить ему имена Боккаччо и Аретино, Гоцци и Гольдони. Можно также привести в пример далеко не безобидные шутки рыбаков Неаполя или Венеции. Но слов нет, имеются среди итальянцев люди, явно лишенные чувства иронии.

Зато в пафосе нет недостатка. Солидная газета «Коррьерре делла серра» изъясняется чрезвычайно восторженно: «Толпа рычала, выражая свой беспредельный энтузиазм перед новыми высотами того, что мы вправе назвать фашистской цивилизацией».

Остается добавить, что это описание того воскресного утра, когда венецианские голуби астматически сопели на площади Святого Марка.

Варвара Карбовская

ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ

— Плохо твое дело» Бобка, — сказал Сережа, укладываясь спать накануне дня своего рождения. — Рождения у тебя нет, пирог тебе печь не будут, и гости к тебе не придут.

Белый шпиц ласково ткнул голую Сережину ногу мокрым блестящим носом. Сережа похлопал его по лохматой шкурке.

— Ничего, Бобик, не огорчайся. Пирогом-то уж я тебя завтра угощу. — И, зажмурив глаза, он повернулся к стене, чтобы скорее уснуть.

Громко хлопнула кухонная дверь, и мамин голос раздраженно произнес:

— Не могу я разорваться! И по магазинам… и здесь ничего не делается…

Сережа проснулся и сразу вспомнил, что сегодня ему исполнилось десять лет. Он тихонько засмеялся от радости и залез с головой под одеяло, в тепло и темноту.

— Сереженька, детка, проснись, голубчик! — наклонилась над ним мать. — Нынче день твоего рождения, поздравляю тебя, дорогой!

И когда Сережа высунул на свет разлохмаченную голову, она деловито сказала:

— Уж ты извини меня, что рано бужу, но сам знаешь, гости будут. Я с раннего утра в кухне верчусь, а уже в магазины за тем, за другим — прямо некогда. Встань, сбегай, голубчик! — И, видя поскучневшее Сережино лицо, добавила: — Все ведь это, милый, для тебя делается.

Когда Сережа принес молоко и яйца, его послали за яблоками, потом — за сахаром.

— Мне уроки повторить надо, — уныло сказал он, предвидя, что яблоками и сахаром дело не кончится.

— Ах, боже мой! Как будто я все это для себя делаю, — вскипела мать, у которой что-то булькало и пригорало в большой синей кастрюле. — Люди придут, скажут: единственного сына рождение и то справить не могли как следует! А ему все равно. Бесчувственный какой-то! — И тут же отправила Сережу за колбасой.

Уходя в школу, Сережа предупредил:

— Я вернусь поздно: после школы у меня сегодня музыка.

— И слава богу! — сказала домашняя работница Груша. — По крайности под ногами вертеться не будешь.

Вернувшись, Сережа долго звонил на темном крыльце. За дверью слышны были смех и музыка.

«Гости, — подумал Сережа, — патефон».

Наконец ему открыла Груша.

— Только и делов, — проворчала она, — отворяй да затворяй за тобой. Там сейчас радио закрутят, а тут…

За столом сидело много народу, все папины и мамины знакомые. Они стучали посудой, пили, ели и с полным ртом говорили все враз.

— A-а! Именинник! — закричал, заметив Сережу, Семен Иванович, папин сослуживец, про которого папа недавно говорил, что Семен Иванович — кляузник и подхалим.

Его соседка удивленно подняла подбритую в ниточку бровь:

— Как? Разве это маленький именинник? А я думала — сам хозяин!

Сереже стало неловко. Во-первых, никакой он не именинник, а вовсе его рождение, а потом даже доктор сказал, что он «большой не по годам». Маленький!

Он тихонько пробрался к матери на конец стола и, примостившись на ее стуле, шепнул ей на ухо:

— Мам, я есть хочу.

— Сейчас, Сереженька, — понимающе кивнула она головой. — Вот килечку скушай и винегрета.

— Я пирога хочу.

Мать окинула взглядом стол.

— Погоди. Сереженька, пирога мало осталось, а некоторые еще не брали.

Сережа вздохнул и стал ковырять вилкой в винегрете.

— Ведь он у вас, кажется, музыкант, — снисходительно обратилась к матери незнакомая Сереже полная дама, похожая на белого медведя.

— Своего как-то неловко хвалить, — расцвела мать.

— Чего там неловко, — перебил с другого конца стола отец. — Не то что музыкант, а прямо юное дарование. Так и учитель сказал: вундеркинд. Будущий, конечно. Шуберта играет и этого… как его…