Собрание прозы в четырех томах - Довлатов Сергей Донатович. Страница 133
Так мы и жили.
И вечно я доставлял матери огорчения.
Сначала я плохо учился. Плохо и разнообразно. То есть иногда я вдруг становился участником какой-нибудь районной химической олимпиады. А потом опять шли сплошные двойки. Даже по литературе.
В 54-м году я стал победителем всесоюзного конкурса юных поэтов. Нас было трое победителей — Леня Дятлов, Саша Макаров и я. Впоследствии Леня Дятлов спился. Макаров переводит с языка коми. А я вообще неизвестно чем занимаюсь. Но тогда мы были победителями. Премии нам вручал Самуил Яковлевич Маршак.
Конкурс миновал. И снова пошли двойки. Причем не за вольномыслие, а за тупость. Я безбожно списывал примитивные классные работы. А «Молодую гвардию» не читал до сих пор. (И теперь уже не прочту…)
Короче, учился я плохо. Дружил со школьным отребьем. Более того, курил и даже немного выпивал.
В университете я тоже занимался плохо. Зато постоянно угрожал матери женитьбой. Причем бог знает на ком…
Потом меня забрали в армию.
Служил я тоже плохо. Я был лишен молодцеватости. Так и прослужил до конца с нечищеной бляхой.
Затем меня демобилизовали.
Я стал работать в многотиражных газетах. То и дело переходил с места на место. Да еще начал писать рассказы.
Рассказы, естественно, не печатали. Я стал больше пить. Маска непризнанного гения как-то облегчала существование.
И друзья появились соответствующие. Бородатые, загадочные и мрачные. Кроме того, они не мыли рук после уборной. А мать к этому относилась строго. Едва ли не строже, чем к правописанию.
Если друг шел в уборную, мать замирала. По смене тембров льющейся воды устанавливала, моет он руки или нет. Мать ждала и прислушивалась. Сначала было тихо. Затем с мощным грохотом падала вода из бака. И тотчас распахивалась дверь — значит, не мыл…
Мать начинала заискивать и суетиться:
— Наверное, кончилось мыло? Дать вам чистое полотенце?
Мать задавала наводящие вопросы. Настойчиво пыталась вынудить друга к гигиене.
Друг отвечал:
— Не беспокойтесь. Все нормально…
А некоторые лишь с удивлением поднимали брови.
Если друг задерживался, если грохочущий поток сменялся журчанием водопроводного крана, мать расцветала. Она прислушивалась к наступившей затем тишине. Улавливала шорох полотенца.
Она предлагала такому гостю кофе. Беседовала с ним о Рахманинове…
Но это случалось редко. Короче, те еще были друзья…
Их тоже не печатали. Мои друзья реагировали на это болезненно и шумно. Они пили крепленое вино и считали друг друга гениями. Почти все мои друзья были гениями. А иные были гениями сразу в нескольких областях. Например, Саша Кондратов был гением в математике, лингвистике, поэзии, физике и цирковом искусстве. На мизинце его красовался самодельный оловянный перстень в форме черепа…
Мать симпатизировала друзьям, подкармливала их. Выслушивала хвастливые, безумные излияния.
Она изображала толпу. (Какой же гений без толпы, без черни?!.) Она умышленно задавала наивные вопросы. Как бы делала выкрики из переполненного зала.
— Скажите, Паустовский талантливый? — интересовалась она.
— Паустовский? Дерьмо! — академически реагировал собеседник.
— А Катаев?
— Полное дерьмо…
В 76-м году три моих рассказа были опубликованы на Западе. Отныне советские издания были для меня закрыты. (Как, впрочем, и до этого.) Я был одновременно горд и перепуган.
Друзья реагировали сложно. Одни предостерегали:
— Вот увидишь, тебя посадят. Пришьют какую-нибудь уголовщину, и будь здоров!..
Другие высказывались так:
— Напечатали, а что толку? Тиражи на Западе микроскопические. Там не заметят. И тут все дороги закроют…
Третьи как будто осуждали:
— Писатель должен издаваться на родине…
И только мать все повторяла:
— Как я рада, что тебя наконец печатают!..
Затем пошли неприятности. Меня отовсюду выгнали. Лишили самой мелкой халтуры.
Я устроился сторожем на какую-то дурацкую баржу — и оттуда выгнали.
Я стал очень много пить. Жена и дочка уехали на Запад. Мы остались вдвоем. Точнее — втроем. Мама, я и собака Глаша.
Началась форменная травля. Я обвинялся по трем статьям Уголовного кодекса. Тунеядство, неповиновение властям, «иное холодное оружие».
Все три обвинения были липовые.
Милиция являлась чуть ли не каждый день.
Но тут и я принял защитные меры.
Жили мы на пятом этаже без лифта. В окне напротив постоянно торчал Гена Сахно. Это был спившийся журналист и, как многие алкаши, человек ослепительного благородства. Целыми днями глушил портвейн у окна.
Если к нашему подъезду шла милиция, Гена снимал трубку.
— Бляди идут, — лаконично сообщал он.
И я тотчас же запирал двери на щеколду.
Милиция уходила ни с чем. Гена Сахно получал честно заработанный рубль.
Так мы и жили.
Мать все повторяла:
— Я рада, что тебя наконец печатают…
Затем меня неожиданно посадили в Каляевскую тюрьму. Подробности излагать не хочется. Скажу лишь одно — в тюрьме мне не понравилось.
Раньше я говорил старшему брату:
— Ты сидел в лагере… Я служил в лагере… Какая разница? Это одно и то же…
Сейчас я понял. Это вовсе не одно и то же. А подробности излагать не хочется…
Затем меня неожиданно выпустили. И предложили уехать. Я согласился.
Я даже не спрашивал, готова ли к отъезду мать. Меня изумило, что есть семьи, в которых эта проблема решается долго и трагически.
С Глашей тоже не было хлопот. Пришлось уплатить за нее какие-то деньги. По два шестьдесят за килограмм ее веса. Глашу оценили чуть дороже свинины. И значительно дешевле нототении…
Сейчас мы в Нью-Йорке, и уже не расстанемся. И прежде не расставались. Даже когда я надолго уезжал…
Глава восьмая
Отец мой всегда любил покрасоваться. Вот и стал актером.
Жизнь казалась ему грандиозным театрализованным представлением, Сталин напоминал шекспировских злодеев. Народ безмолвствовал, как в «Годунове».
Это была не комедия и не трагедия, а драма. Добро в конечном счете торжествовало над злом. Низменные порывы уравновешивались высокими страстями. Шли в одной упряжке радость и печаль. Центральный герой оказывался на высоте.
Центральным героем был он сам.
Я думаю, у моего отца были способности. Он пел куплеты, не имея музыкального слуха. Танцевал, будучи нескладным еврейским подростком. Мог изобразить храбреца. Это и есть лицедейство…
Владивосток был театральным городом, похожим на Одессу. В портовых ресторанах хулиганили иностранные моряки. В городских садах звучала африканская музыка. По главной улице — Светланке — фланировали щеголи в ядовито-зеленых брюках. В кофейнях обсуждалось последнее самоубийство из-за неразделенной любви…
Дед Исаак был театральной личностью. Бывший гвардеец, атлет и кутила, он немного презирал сыновей. Один писал стихи. Второй играл на сцене. Наиболее дельным и практичным оказался младший, Леопольд. Восемнадцати лет он навсегда бежал из дома.
Отец мой тоже писал стихи. И речь в них шла о тяге к смерти. В чем проявлялся, я думаю, избыток жизненных сил. Стихи увлекали его как элемент театрального представления.
И еще он полюбил теннис. У теннисистов была эффектная спецодежда. Судейство велось на английском языке…
Как многие захолустные юноши, отец и его братья потянулись в столичные города. Михаил уехал в Ленинград совершенствовать поэтическое дарование. Донат последовал за ним. Размашистый Леопольд оказался в Шанхае.
Мой отец поступил в театральный институт. Как представитель новой интеллигенции довольно быстро его закончил. Стал режиссером. Все шло хорошо.
Его приняли в академический театр. Он работал с Вивьеном, Толубеевым, Черкасовым, Адашевским.
Я видел положительные рецензии на его спектакли.
Видел я и отрицательные рецензии на спектакли Мейерхольда. Они были написаны примерно в те же годы.
Затем наступили тревожные времена. Друзья моих родителей стали неожиданно исчезать.