Антология Фантастической Литературы - Борхес Хорхе Луис. Страница 18
— Знаем, — сказал торговец книгами, вытянув трубочкой влажные и пухлые губы.
Реплика меня раздосадовала, я-то был уверен, что тайна известна только мне и никому больше. Я холодно осведомился:
— Что знаем?
— Да вы не сердитесь, — произнес Вильяроэль, который насквозь все видит. — Если, как вы утверждаете, пришелец жить не может без дождевальника, значит, дон Хуан приговорил его к смерти. По дороге сюда я при свете луны ясно увидел дождевальник на прежнем месте, прямо напротив «Маргариток», — он поливает сад, как будто ничего не случилось.
— И я его видел, — подтвердил Часарета.
— Но вообще-то, положа руку на сердце, — пробормотал Альдини, — пришелец не врет. Рано или поздно мы на этой чертовой бомбе подорвемся. Тут просто нет другого выхода.
Как будто рассуждая про себя, Бадаракко медленно произнес:
— Уж не хотят ли они сказать, что эти старики промеж себя решили покончить с нашей последней надеждой.
— Дон Хуан не желает, чтобы кто-либо менял его привычное существование, — заметил испанец. — Он предпочтет, чтобы этот мир взорвался, лишь бы спасение не пришло к нам с других планет. У него весьма своеобразная манера любить человечество.
— Отвращение к неведомому, — прокомментировал я. — Обскурантизм.
Считается, что страх обостряет интеллект. И действительно, той ночью в баре в воздухе буквально носился рой идей.
— Ну давайте же отважимся что-нибудь предпринять, — призывал Бадаракко. — Из любви к человечеству.
— И отчего это у вас, сеньор Бадаракко, столько любви к человечеству? — съязвил испанец.
Покраснев, Бадаракко пролепетал, запинаясь:
— Не знаю. Но все-то мы, в общем, знаем.
— Знаем что, сеньор Бадаракко? Разве когда вы думаете о людях, то находите их достойными восхищения? Я, напротив, считаю, что они невежественны, жестоки, жадны, завистливы, — отчеканил Вильяроэль.
— Всякий раз, как приходят выборы, — подхватил Часарета, — это твое прекрасное человечество само себя разоблачает. Побеждает всегда худший.
— Выходит, любовь к человечеству — всего лишь пустая фраза?
— О нет, сеньор учитель, — возразил Вильяроэль. — Мы называем любовью к человечеству сострадание к чужой боли и поклонение шедеврам наших великих гениев, «Дон Кихоту» бессмертного Сервантеса, картинам Веласкеса, Мурильо. Но ни в той, ни в иной форме это чувство не годится в качестве аргумента, который помог бы отсрочить конец света. Произведения искусства существуют для людей, и после конца света — а этот день наступит, бомба ли тому станет причиной или естественная смерть, — кому и зачем они будут нужны? Уж поверьте мне. А что до сострадания, ему самое место в преддверии близкого конца... И поскольку не избежать смерти никому и никак, пусть она приходит скорей для всех сразу, лишь бы было поменьше боли!
— Пока мы теряем время на красоты академического пустословия, здесь, прямо за стеной, умирает наша последняя надежда, — произнес я с пафосом, сам же первый его и оценив.
— Надо немедленно действовать, — заметил Бадаракко. — Потом будет поздно.
— Если мы нагрянем прямо на склад, дон Хуан, пожалуй, рассердится, — заметил Ди Пинто.
Дон Помпонио приблизился так тихо, что мы не расслышали его шагов, и сейчас, когда он заговорил, едва не попадали в обморок от страха.
— А почему бы нам, — предложил он, — не послать этого юного дона Тадеито в качестве разведчика? По-моему, неплохая идея.
— А в самом деле, — одобрил Толедо. — Пусть дон Тадеито включит дождевальник в хранилище и понаблюдает, а потом расскажет нам, что там делается с пришельцем.
Гурьбой мы высыпали из бара в ночь, освещаемую бесстрастной луной. Бадаракко, чуть не плача, умолял нас:
— Проявите милосердие, братцы, неважно, что мы рискуем собственной шкурой. В наших руках судьба всех матерей мира, судьба каждого человеческого существа.
Перед складом мы беспорядочно столпились, бегая то туда, то сюда, переговариваясь, порываясь войти и вновь отступая назад. Наконец Бадаракко набрался смелости и втолкнул внутрь дона Тадеито. Спустя некоторое время, показавшееся нам бесконечностью, мой ученик вернулся с кратким сообщением:
— Рыбина подохла.
Опечаленные, мы расходились. Торговец книгами возвращался вместе со мной. Не совсем понимаю, почему, но его общество меня утешало.
Перед гостиницей «Маргаритки», где дождевальник монотонно разбрызгивал воду в саду, я воскликнул:
— Я обвиняю его в нелюбознательности, — и добавил, завороженно глядя на созвездия в небе: — «Сколько же Америк и Новых Земель потеряли мы сегодня ночью!»
— Дон Хуан, — возразил Вильяроэль, — предпочитает жить по своим законам, законам обывателя. Я восхищаюсь его мужеством. Ведь мы оба даже не дерзнули войти туда.
— Поздно, — сказал я.
— Поздно, — повторил он.
Хосе Бьянко
Сон-костюмер
«А сон, податель пьес неутомимый в театре, возведенном в пустоте, прекрасной плотью облачает тени».
— Я буду скучать без него, я ведь его любила как сына, — сказала донья Кармен.
В ответ раздалось:
— Да, конечно, вы к нему очень хорошо относились. Но так будет лучше.
В последнее время, когда я подходила к дому на улице Пасо, где мы снимали комнаты, то избегала взгляда доньи Кармен, чтобы не нарушить ту смутную сонную апатию, которая уже превратилась почти в привычку. Сегодня, как и обычно, я задержала взгляд на Рауле. Юноша сматывал в клубок моток шерстяной пряжи, натянутый на спинки двух стульев. На вид ему лет двадцать, не больше, и его отличает присущее статуям застывшее, как бы нездешнее выражение лица, исполненное мягкой нежности. Она перевела взгляд с Рауля на фартук женщины, на ее цепкие, слегка согнутые поверх каждого кармана пальцы, а затем посмотрела в лицо доньи Кармен. И не без удивления подумала: «Это все мои домыслы. Наверное, я никогда не питала к ней ненависти». И с грустью отметила про себя: «На улицу Пасо я больше не вернусь».
В комнате доньи Кармен было довольно много мебели, кое-что здесь принадлежало Хасинте: бюро из красного дерева, за которым ее мать раскладывала замысловатые пасьянсы или сочиняла не менее замысловатые письма друзьям своего мужа с просьбами одолжить денег; кресло с выглядывающей из него местами набивкой... С любопытством вглядывалась она в этот лик нищеты, который издалека казался черной и устойчивой каменной глыбой, но мало-помалу из тьмы начали проступать более приветливые полутени (опыта Хасинте доставало) и стали различимы очертания ниш, где можно было бы укрыться. Нищета не враждовала с минутами глубокого счастья.
Она вспомнила времена, когда ее брат отказывался от еды. Добиваясь, чтобы он съел хоть что-нибудь, они припрятывали тарелку с мясом под гардеробом или в ящике письменного стола... По ночам Рауль вставал — и на следующий день пустая тарелка стояла на том самом месте, где они ее оставляли. Поэтому после еды, пока Рауль прогуливался по тропинкам, мать с дочерью придумывали очередной тайник. Хасинте вспомнилось одно осеннее утро. Ей послышались стоны в соседней комнате. Войдя туда, она приблизилась к сидящей в кресле матери, отвела ее руки от лица и увидела, что та захлебывается от безудержного смеха. Сеньора де Велес никак не могла вспомнить, куда вчера вечером спрятала тарелку.
Ее мать приспосабливалась к любым обстоятельствам с жизнерадостной и какой-то детской мудростью. Ничто не могло застать ее врасплох, и поэтому каждое новое несчастье падало на подготовленную почву. Невозможно даже с точностью определить, в какой именно момент оно сваливалось на голову, до такой степени оно тут же делалось привычно-родственным, близким, и то, что поначалу воспринималось как изменение к худшему, как несчастье и порок, незаметно превращалось в норму, в закон, во врожденную принадлежность самой жизни. Как выдающиеся политик и воин, беседующие в английском посольстве, были для Делакруа блестящими осколками зримой природы, — мужчина в синем рядом с мужчиной в красном, — так и вещи в глазах ее матери, казалось, освобождаются от тенет всяких условностей, теряют все свое злокозненное коварство и обретают в некотором роде метафизическую трансцендентность чистоты, которая их всех в итоге уравнивает.