Повесть моей жизни. Воспоминания. 1880 - 1909 - Богданович Татьяна Александровна. Страница 28
Что тут происходило, — начиная с самых роскошных гостиниц и кончая так называемым «самокатом», где ютились кутежные учреждения самого низкого разбора, — не поддается описанию!
Успенского интересовали эти парии. Он непременно хотел видеть их в той обстановке и в те часы, когда начиналась их обязательная служба, и сговорился с Короленко отправиться на ярмарку ночью.
Но тут он натолкнулся на некоторое противодействие. Авдотья Семеновна Короленко была женщина аскетического склада, и «жрицы веселья» возбуждали в ней непобедимое отвращение, пугали ее. Она не допускала и мысли, чтобы Владимир Галактионович и Успенский, которого она высоко ценила, отправились ночью в этот вертеп.
Взглянув с тонкой усмешкой на Короленко, Успенский не настаивал. В свое время все разошлись по своим комнатам спать.
Каково же было изумление Авдотьи Семеновны, когда утром Успенский явился домой с ярмарки.
Не желая вносить разногласие в семью, он оставил в покое Владимира Галактионовича, преспокойно ночью вылез в окно и отправился-таки на ярмарку.
За утренним чаем, он попросил прощения у Авдотьи Семеновны за свое непослушание и рассказал несколько комических сценок, которые ему удалось подсмотреть и которые поддавались передаче.
Авдотья Семеновна махнула на него рукой, как на человека, не укладывающегося в общие мерки.
Несмотря на такие «уклонения», она очень полюбила Успенского, как и он ее, почувствовав в ней человека глубоко искреннего, что ценилось им выше всего. Всякая фальшь, искусственность, наигранность вызывала в Успенском абсолютное неприятие.
Помню, с каким возмущением рассказывал он о полученном им письме от начинающего поэта Д. С. Мережковского.
Мережковский, еще совсем юноша в то время, избрал Успенского своим поверенным, хотя был с ним еле знаком, и написал ему, что встретил девушку, которая ему очень понравилась, но он не может решить, жениться ему на ней или нет. Он не знает, любит ли он ее, не понимает, что такое любовь и просит Успенского объяснить ему это и научить его любить.
— Научить его любить! — изумленно повторял Глеб Иванович. — Научить его, дурака, любить!
Не знаю, что он ответил Мережковскому, но вряд ли переписка между ними продолжалась — слишком это были несходные люди.
После ярмарки Успенский решил поплыть на пароходе по Волге. Дяде нужно было в то же время быть по делам в Уфе. До Самары он мог присоединиться к Успенскому. Тетя, забрав меня, надумала проводить дядю до Самары.
Эта поездка по Волге осталась в моей памяти, как одна из самых приятных и интересных. Я долго берегла веточку туи, которую сорвала в пароходной рубке на память об Успенском.
Окончание гимназии.
Москва. В Петербурге
Наконец, наступил знаменательный год окончания гимназии.
Я и моя ближайшая подруга Чачина получили золотые медали. И не право на медаль, как давали потом, а тяжелые настоящие золотые кружочки.
Чачина сразу же реализовала свою медаль, я — несколько лет спустя.
В это лето в Нижний съехалось человек 12–15 бывших институток, окончивших курс десять лет назад. Так у них было условлено по окончании курса. Условие выполнили только около половины институток, но и это нас, только что окончивших гимназию, чрезвычайно удивляло. Десять лет, как кончили! Значит им теперь 27–28 лет. Какой интерес может представлять жизнь в таком, во всяком случае, не молодом возрасте? Другое дело 17–18. Это, действительно, молодость.
Две из моих одноклассниц уже успели этим летом выскочить замуж. Одна против воли родных за студента, другая — против своей воли за священника.
Наиболее близкие мои подруги уезжали осенью в Москву, на курсы. Меня тетя не пустила. Она находила, что я слишком молода — мне было 16 лет — и мне полезнее пробыть еще год дома, усовершенствоваться в языках и подготовиться по истории, которую я хотела избрать специальностью.
Я немного поплакала, но вскоре утешилась. И вот почему. Подруги мои уехали в Москву и поступили на фельдшерские курсы. А меня не привлекала ни Москва, ни фельдшерство. Я хотела непременно ехать в Петербург на Высшие женские курсы, именовавшиеся Бестужевскими, хотя их основатель Бестужев уже умер. Курсы эти были закрыты несколько лет, и прием возобновился только в прошедшем году.
А еще у меня начинался мой первый серьезный роман. Героем его был тот самый молодой статистик, который полтора года назад наступил на нос Чачиной.
Он чуть не каждый день приходил к нам к послеобеденному чаю, причем всегда заставал нас еще за обедом и неизменно говорил:
— Как вы долго обедаете.
В конце концов, не выдержав, я сказала ему:
— Почем вы знаете, что мы долго обедаем? Вы ведь не видели, когда мы начинали?
Он засмеялся своим густым басистым смехом. Ему не приходило в голову, что люди могут обедать в разное время.
Вскоре я убедилась, что заходит он главным образом не ради дяди, а ради меня. Когда мы встречались где-нибудь, я постоянно ловила на себе его взгляд, и мне это льстило. Взрослый человек! К тому же я слышала, что у него есть невеста на Рождественских курсах. Значит, он предпочел ей меня. Это тоже было лестно.
Однажды мы возвращались домой вдвоем с собрания Трезвых Философов — впрочем, не совсем вдвоем, шла вся компания, и дядя с тетей, и Короленко, и Елпатьевские, — но мы с ним ушли далеко вперед.
Когда мы подходили к дому, он сказал:
— Как на вас красиво отражается луна!
Меня смутила некоторая пошловатость комплимента, но все равно я была приятно взволнована.
Так этого мало. Дело дошло до пожимания рук, хотя прямо он ничего не сказал. Мне не нужны были слова, я и без них понимала его чувства.
Заметила ли мое состояние тетя, я не знаю. Мне она ничего не говорила, как и я ей. Но только она предложила мне поехать с ней в Петербург. Сама она ездила туда ежегодно повидаться со старой матерью. Меня в последние годы она не брала, не хотела прерывать занятия в гимназии. Теперь я была свободна, ничто не мешало ехать. Она отпускала меня неделей раньше, одну, чтобы проездом через Москву, я повидалась со своими подругами.
В Москве жил в то время мой отец с семьей, и мне было интересно познакомиться с сестрами и братом. Я видела только старшую из сестер. Отец привозил ее к нам погостить летом, чтобы мы могли сойтись.
Несмотря на свой роман, я с радостью согласилась — слишком заманчивой представлялась перспектива. А вернувшись, я успею наверстать потерянное время.
Москва встретила меня радушно. Сестры, брат и мачеха отнеслись ко мне очень тепло. Отец всячески старался меня развлечь, водил нас в театры. Мачеха подарила брошку — у меня еще никогда не было никаких украшений.
Но вот жизнь подруг-курсисток как-то не удовлетворила меня, хотя состоялось знакомство с несколькими студентами и была даже вечеринка. Ученье на курсах представлялось мне чем-то весьма серьезным и важным, а они, видимо, своим занятиям придавали очень мало значения. Недаром мне не хотелось на фельдшерские курсы. Они часто пропускали лекции, дома ничем не занимались, и почти все время у них уходило на чаепития со студентами.
Интересно было, конечно, пойти на настоящую студенческую квартиру. Хотя разговоры показались мне мало содержательными, а на вечеринке пели все те же украинские песни, что и у нас. Никаких принципиальных споров так и не затеялось. Должно быть, все присутствующие придерживались одинаковых взглядов.
Когда приехала тетя, я без особого сожаления оставила Москву и уехала с ней во влекущий меня Петербург.
Первый раз я ехала туда взрослой. Остановиться мы должны были на этот раз у дяди Иннокентия. Это меня очень интриговало. С ним жили два его молодых пасынка. Оба уже окончившие университет — один врач, другой чиновник, и сын, правда еще школьник, гимназист.
В их семье мне все сразу очень понравилось. Молодежь оказалась веселой, оживленной. Сам дядя Кеня был еще так молод и, как дядя Николай Федорович, обладал большим остроумием, хотя несколько иного характера, не таким непосредственным и непритязательным, но, пожалуй, более тонким и острым. И гости у них бывали тоже все молодежь, но молодежь уже взрослая и какая-то более интересная, чем наши милые статистики. Разговоры их отличались большим блеском и содержательностью.