Незримые фурии сердца - Бойн Джон. Страница 15
Мод:
– Ей-богу не помню. Кажется, это была среда, если тебе так важно. Или, может, четверг.
Доколе вы будете налегать на человека?
В отношениях моих приемных родителей не было страсти, необходимой для ссоры, а посему на Дартмут-сквер почти всегда царила гармония. Единственная серьезная стычка, произошедшая на моих глазах, случилась на званом ужине для присяжных – затея столь безрассудная по своей сути, что и по сию пору я ею ошарашен.
Это был редкий день, когда Чарльз вернулся с работы рано. Со стаканом молока в руке я вышел из кухни и удивленно воззрился на своего приемного отца, у которого галстук был не распущен, волосы не встрепаны, а походка не шаткая, и все эти «не» говорили о том, что случилось нечто ужасное.
– С вами все хорошо? – спросил я.
– Да. А что?
Я глянул на напольные часы в углу вестибюля, и они, как по заказу, стали отбивать шесть долгих гулких ударов. Все это время мы с Чарльзом молча стояли столбом и только глупо улыбались, покачивая головами. Наконец часы отзвонили.
– Просто вы никогда так рано не приходили, – ответил я на вопрос, заданный до боя часов. – Вы сознаете, что еще светло и пабы открыты?
– Хорош подкалывать.
– Я не подкалываю. Я обеспокоен, вот и все.
– Что ж, в таком случае спасибо. Твое беспокойство отмечено. Удивительно, насколько легче отпирается дверь, когда на улице светло. Обычно я долго вожусь, пока попаду в скважину. Я-то думал, дело в ключе, но, похоже, нет – во мне.
– И вы, кажется, абсолютно трезвы? – Я поставил стакан с молоком на столик.
– Да, Сирил. За весь день ни капли.
– Что стряслось? Вы заболели?
– Ну почему, я могу обойтись без подогрева, такое бывало. Я не законченный алкоголик.
– Нет, не законченный. Но весьма опытный.
Чарльз улыбнулся, во взгляде его промелькнуло нечто сродни теплоте.
– Твоя забота очень трогательна, – сказал он. – Но я прекрасно себя чувствую.
Я бы этого не сказал. В последнее время его всегдашняя веселость заметно убавилась, и теперь я, проходя мимо его кабинета, часто видел, что он сидит за столом и отрешенно смотрит перед собой, словно не понимая, как все могло зайти так далеко. Каждую свободную минуту он посвящал «Мотыльку» Анри Шарьера, купленному в книжном магазине на Доусон-стрит, проявляя к мемуарам писателя-убийцы гораздо больший интерес, нежели к любому из романов Мод, включая «И жаворонком, вопреки судьбе…», от которого она буквально отреклась после трехкратного роста его продаж. Возможно, Чарльз пытался вообразить побег из тюрьмы. Однажды я застал его в кухне, где он задумчиво водил пальцем по книге, на обложке которой был изображен мотылек, усевшийся на засов, и будто старался разгадать головоломку, открывающую путь к свободе. Конечно, он не ожидал, что дело дойдет до суда, но рассчитывал, что его положение и широкая сеть влиятельных связей сумеют предотвратить подобную несправедливость. Даже когда стало ясно, что сделать ничего нельзя и суд состоится, он был убежден, что его оправдают, несмотря на любое прегрешение и очевидную виновность. В тюрьму, считал Чарльз, попадают другие.
В те дни Макс Вудбид зачастил на Дартмут-сквер, и они с Чарльзом, пьяные вдрызг, сперва голосили старый гимн Бельведер-колледжа (Доколе вы будете налегать на человека? Только в Боге успокаивайся, душа моя!), а потом, разругавшись, так орали друг на друга, что эхо их свары неслось по всему дому, и тогда даже Мод недоуменно выглядывала из гнойных сумерек своего писательского кабинета.
– Это ты, Бренда? – спросила она однажды, когда я, не помню уж зачем, слонялся по третьему этажу.
– Нет, это я, Сирил.
– Ах да, Сирил, малыш. Что там за шум внизу? К нам ворвались грабители?
– Мистер Вудбид приехал обсудить с Чарльзом его дело, – сказал я. – По-моему, они разгромили буфет.
– Все это без толку. Чарльза посадят. Хоть залейся виски, ничего не изменишь.
– А что будет с нами? – встревожился я. В семь лет я не был готов к бездомной жизни.
– Со мной все будет хорошо, – сказала Мод. – У меня есть кое-какие сбережения.
– А со мной?
Мой вопрос Мод игнорировала.
– Почему они так орут? Это уж ни в какие рамки. Как можно работать в таких условиях? Да, раз уж ты здесь, можешь придумать синоним к слову «флуоресцентный»?
– Светящийся? – предложил я. – Сияющий? Раскаленный?
– Раскаленный – годится. Для одиннадцати лет ты весьма умен.
– Мне семь, – сказал я.
– Тем более впечатляет. – Мод отступила в свою прокуренную пещеру и закрыла дверь.
Судебное дело – вот два слова, витавшие в доме почти весь 1952-й. Почти всегда они были в наших мыслях и вечно на языке у Чарльза. Казалось, он искренне оскорблен публичным унижением, когда его имя появлялось в газетах вовсе не для прославления. Например, в статье «Ивнинг пресс» говорилось, что размеры его состояния сильно преувеличены и, если его признают виновным, ему грозит не только тюремный срок, но и крупный штраф, после которого он, скорее всего, станет банкротом и будет вынужден продать дом на Дартмут-сквер. И вот тогда Чарльз впадал в дикое бешенство и, точно король Лир в степи, призывал ветер дуть, пока не лопнут щеки, дождь – лить как из ведра и затопить верхушки флюгеров и колоколен, а стрелы молний, деревья расщепляющие, – жечь его седую голову и гром – в лепешку сплюснуть выпуклость вселенной [7]. Макс получил распоряжение подать иск к газете, но благоразумно его игнорировал.
Званый ужин был назначен на вечер четверга – четвертый день судебных слушаний, которые, как ожидалось, растянутся на две недели. Макс выбрал одного присяжного, особенно, на его взгляд, податливого, и, как бы случайно столкнувшись с ним на набережной Астон, пригласил его пропустить стаканчик в пабе. И за выпивкой уведомил этого Денниса Уилберта с Дорсет-стрит, учителя математики, латыни и географии в школе неподалеку от Кланбрассил-стрит, что его близкие отношения с двенадцатилетним Конором Ллевелином, отличником, на любом экзамене получавшим высший балл вопреки пустоте в чрезвычайно красивой голове, могут быть превратно истолкованы газетами и полицией, и если присяжный не желает огласки, он, вероятно, всерьез задумается о своем голосе в вердикте по делу «Министерство финансов против Эвери».
– И конечно, приветствуются любые усилия по воздействию на других присяжных, – присовокупил Макс.
Заполучив одного, он отрядил своего любимого шпика, с позором изгнанного из полиции, собрать компромат на прочих членов жюри. К его огорчению, бывший суперинтендант Лейвери вернулся почти ни с чем. У троих, доложил он, нашлись тайные грешки: один, эксгибиционист, рассупонился перед девушкой на Миллтаун-роуд, но обвинение сняли, поскольку девица оказалась протестанткой.
Другой был подписчиком некоей парижской конторы, ежемесячно присылавшей ему набор открыток с голыми женщинами в кавалерийских сапогах. Третья (одна из всего двух присяжных-женщин) родила без мужа, но скрыла это от своих работодателей, которые, несомненно, выгнали бы ее взашей, поскольку, будучи парламентариями, вроде как стояли на страже общественной нравственности.
Макс не стал вылавливать каждого в отдельности и туманно пугать разоблачением, но поступил изящнее: всех троих пригласил на ужин. Через посредника – мистера Уилберта, учителя-педофила – он дал понять, что в случае отказа от приглашения компромат просочится в газеты. Однако, естественно, не упомянул, что сам на ужин не явится даже гостем, ибо почетная роль хозяина отведена подсудимому, моему приемному отцу Чарльзу Эвери.
Незадолго до прихода гостей Чарльз позвал Мод и меня в свой кабинет и, усадив в вольтеровские кресла перед его столом, изложил план на вечер.
– Самое главное, выступить единым фронтом, – сказал он. – Надо создать впечатление, что мы – счастливая, любящая семья.
– Так мы и есть счастливая, любящая семья. – Мод как будто даже обиделась, что можно допустить иное.