Незримые фурии сердца - Бойн Джон. Страница 66

Гнев изгнанника

Постигая Амстердам, я стал завсегдатаем районов, где располагались выставочные галереи, антикварные магазины, книжные лавки и уличные художники. Я посещал концерты, ходил в театры и целые дни проводил в Рейксмузеуме, изучая экспозицию за экспозицией и пытаясь расширить свои горизонты. Профан в истории искусства, я не всегда понимал, что за произведение передо мной, и не умел поместить его в тот или иной контекст, но постепенно интерес к творчеству пересилил чувство одиночества.

Наверное, я находил свою работу столь увлекательной потому, что в доме-музее хранилась память о судьбах разных людей и рассказ одного человека – сочетание, производившее непредсказуемое воздействие на всех посетителей. В Дублине моя жизнь была не особо насыщена культурой, хоть я и вырос в доме писательницы. Зная, что книги стали ее жизненной основой, теперь я поражался, почему Мод даже не пыталась привить мне интерес к литературе. На Дартмут-сквер книг была уйма, но моя приемная мать ни разу не подвела меня к книжным полкам, не показала роман или сборник рассказов, вдохновивший ее на собственные сочинения, не сунула мне какую-нибудь книгу, наказав непременно прочесть, чтобы потом вместе обсудить. Позже, когда я перешагнул на третий десяток и отличительными чертами моей жизни стали глубинное одиночество и угнетающая фальшь, я умышленно игнорировал все, что могло напомнить о непростых годах моего детства.

Городской уголок между каналом Херенграхт и Амстелом был моим любимым, и я, возвращаясь с работы, частенько ужинал в баре «У Макинтайра». В годы моего скитания по Европе я старательно избегал ирландских баров, но в этом заведении была некая привлекательная смесь ирландского и голландского: убранство напоминало о родине, а еда и общий дух происходили совершенно из иной культуры.

Основными посетителями бара были геи, собиравшиеся не столько ради съема, сколько ради общения. Иногда наведывались продажные парни, которые надеялись привлечь внимание зрелых мужчин, за столиками читавших «Телеграф». Но стоило им замешкаться, как хозяин Джек Смут их вышвыривал на улицу, советуя отправляться на Паарденстраат или Рембрандтплейн и впредь сюда не соваться.

– Изредка легкий кадреж – это неплохо, – однажды сказал он, выдворив высокого темноволосого парня в синих шортах, отнюдь его не красивших. – Но я не допущу, чтоб мой бар прослыл гадюшником.

– Они ведь не голландцы, верно? – спросил я, глядя в окно: изгнанный парень понуро уставился в канал. – Этот похож на грека или турка.

– Почти все они из Восточной Европы. – Смут даже не глянул на улицу. – Приезжают искать счастья, но таким успехом, как девицы, не пользуются. Никому не интересно смотреть на полураздетых парней в витринах Де Валлена. Если повезет, у них есть лет пять, потом они стареют и уже никому не нужны. Но если хочешь этого…

– Избави бог! – оскорбился я. – Он же совсем ребенок. Но чем-то еще парень может заработать на жизнь? Похоже, он голодает.

– Да, наверное.

– Может, не стоило его гнать? Хоть на ужин себе наработал бы.

– Позволишь одному – полезут другие. Я не собираюсь устраивать тут бордель. Он бы не одобрил.

– Кто? – не понял я.

Не ответив, Смут вернулся за стойку, сполоснул руки над раковиной и больше ко мне не подходил.

Мы с ним подружились с тех пор, как я зачастил в его бар. Он был лет на двадцать старше и выглядел устрашающе: бритая голова, повязка на глазу, хромой на левую ногу (ходил он с палкой). Однажды в пятницу мы с моей музейной приятельницей засиделись и Смут предложил мне заночевать в его квартире над баром. Мой отказ его почему-то ужасно расстроил, хотя я думал, он привык, что клиенты не всегда откликаются на его поползновения. На другой вечер я специально зашел в бар – проверить, как оно теперь будет, и Смут, к моей радости, вел себя так, словно ничего не случилось. Обычно я ужинал в одиночестве, но иногда он ко мне подсаживался выпить стаканчик, и вот в один из таких вечеров удивил меня признанием, что он ирландец.

– Ну, наполовину, – поправился Смут. – Родился-то я там. Но в двадцать лет уехал.

– У тебя никакого акцента.

– Уж я постарался от него избавиться. – Он нервно побарабанил по столу пальцами с обгрызенными ногтями.

– Из каких ты мест?

– Мы жили неподалеку от Баллинколлига. – Смут подпер языком щеку и заметно напрягся.

– Где это, в Керри?

– В Корке.

– Понятно. Я там не бывал.

– Не много потерял.

– Часто туда наведываешься?

Смут рассмеялся, словно я сморозил глупость, и покачал головой:

– Я не был в Ирландии тридцать пять лет, меня туда силком не затащишь. Жуткая страна. Ужасный народ. Кошмарные воспоминания.

– Однако ты открыл ирландский бар, – сказал я, слегка опешив от его злости.

– Потому что он приносит деньги. Это золотая жила, Сирил. Пусть я ненавижу Ирландию, я вовсе не против, чтоб денежки капали в кассу. И потом, бывает, лицо или голос какого-нибудь клиента… – Смут умолк и, прикрыв глаза, покачал головой с видом человека, душевные раны которого вряд ли когда зарубцуются.

– Лицо или голос – что? – прервал я затянувшееся молчание.

– Напомнят мне одного знакомого. – Он чуть улыбнулся, и я решил больше не лезть с вопросами. Там было что-то очень личное, куда постороннему хода нет. – Знаешь, я восхищаюсь такими, как ты, – сказал Смут. – Теми, кто уехал. А тех, кто остался, презираю. У туристов, что по пятницам прибывают первым рейсом «Аэр Лингус», одна задача – вусмерть нажраться и рвануть в квартал красных фонарей, хотя к тому времени они уже ни на что не годны. В воскресенье они улетают обратно, чтобы наутро похмельными отправиться на госслужбу, и пребывают в уверенности, что шлюхи, на прощанье чмокнувшие гостей в щечку, в диком восторге от их пятиминутного визита. Могу спорить, в Дом Анны Франк ирландские туристы не наведываются.

– Очень редко, – признал я.

– Потому что все они здесь. В злачном месте.

– Знаешь, в молодости я был на государственной службе.

– Ты меня не шибко удивил. Но бросил же. Значит, не глянулось.

– Там было неплохо. Может, я и сейчас ходил бы в чиновниках, если б… не один случай, после которого пришлось уволиться. Правда, я не очень-то огорчился. Нашел работу интереснее – в национальной телерадиокомпании.

Смут отхлебнул из стакана и посмотрел на улицу, где велосипедисты звонками шугали беспечных пешеходов.

– Забавно, у меня есть знакомый человек в парламенте, – сказал он.

– Депутат?

– Нет, это женщина.

– Среди депутатов есть женщины.

– Иди ты?

– Конечно, женоненавистник ты чертов. Мало, но есть.

– Она не депутат, она из обслуги. Сперва я ее жутко невзлюбил. Даже возненавидел. Считал ее кукушкой в моем гнезде. А потом так вышло, что она спасла мне жизнь. Если б не она, я бы сейчас не сидел тут с тобой.

В баре было людно, но мы не замечали гула голосов.

– А что случилось? – спросил я.

Смут только покачал головой и глубоко-глубоко вдохнул, словно сдерживая слезы. Лицо его исказилось болью.

– Вы с ней дружите? – снова спросил я. – Она тебя навещает?

– Это мой лучший друг. – Смут рукой отер глаза. – Раз в год-два она приезжает. Накопит денег, прилетит в Амстердам, и мы с ней сидим за этим самым столом, плачем, как маленькие, и вспоминаем прошлое. Запомни накрепко… – он подался вперед и выставил палец, – в этой сволочной стране никогда ничего не изменится. Ирландия – поганая дыра, там правят порочные церковники-изуверы, которые держат правительство на коротком поводке. Премьер-министр пляшет под дудку архиепископа Дублинского и в награду за послушание получает лакомство, точно собачонка. Если б на Ирландию обрушилось цунами, библейским потопом смыв всех до последнего человека, это было бы лучшим исходом.

Я откинулся на стуле, слегка напуганный яростью в его голосе. Обычно всегда благодушный, в гневе Смут обескураживал.

– Да ладно тебе, – сказал я. – Это уж чересчур.