Незримые фурии сердца - Бойн Джон. Страница 81

– Кого?

– Больных… этим.

– Да, их много, – сказал я. – Весь этаж отведен для зараженных СПИДом.

При этом слове Джулиан чуть вздрогнул.

– Удивительно, что в палатах не гоняют записи «Виллидж Пипл» [54]. Все бы себя чувствовали как дома.

– Да пошел ты! – Сам того не ожидая, я рассмеялся, а Джулиан взглянул обеспокоенно, однако промолчал – решил, видимо, что я опять уйду. – Извини. Но лучше так не говорить. Здесь это неуместно.

– Я буду говорить что хочу. Тут полно пидоров с педрильской болезнью, вот только Господа Бога забыли уведомить, что я-то натурал.

– Помнится, в молодости ты не особо уповал на Бога. И хватит называть нас пидорами. Я понимаю, ты говоришь не всерьез.

– Хуже нет, когда лучший друг тебя знает как облупленного. Даже позлословить толком нельзя, сразу выговор. Однако Нью-Йорк – не худшее место, чтобы отдать концы. По крайней мере, лучше Дублина.

– Я скучаю по Дублину. – Слова слетели с моих губ, прежде чем я успел их обдумать.

– Тогда почему ты здесь? Кстати, как ты вообще оказался в Штатах?

– Из-за работы Бастиана.

– Наверное, ты предпочел бы Майами. Или Сан-Франциско. Именно там ошиваются гомики. Так я слышал.

– Ты можешь меня оскорблять, если тебе от этого легче, – тихо проговорил я, – но я сомневаюсь, что в том есть какая-то польза.

– Иди ты на хер, – беззлобно сказал Джулиан. – И хватит меня поучать, засранец.

– Я не поучаю.

– Слушай, мне уже ничем не поможешь. Что ты делаешь, когда навещаешь других больных? Помогаешь обрести душевный покой перед встречей с Создателем? Держишь их за руку и напеваешь колыбельную, пока они соскальзывают в небытие? Изволь, на тебе мою руку. Облегчи мои страдания. Что тебе мешает?

Я посмотрел на его левую руку, из которой торчала игла капельницы, закрепленная на серой коже куском белого пластыря, только впадина между большим и указательным пальцами ярко алела, точна ошпаренная. До мяса обгрызенные ногти почернели. И все равно я потянулся к этой руке, но Джулиан ее убрал:

– Не надо. Такого не пожелаю даже злейшим врагам. Включая тебя.

– Перестань, я не заражусь, если подержу твою руку.

– Сказал – не надо.

– Значит, мы враги?

– Не друзья уж точно.

– А когда-то были.

Он сощурился на меня, и я понял, что ему трудно говорить. Злость его измочалила.

– Да нет, не были. Настоящими друзьями. В нашей дружбе все было ложью.

– Неправда, – возразил я.

– Правда. Ты был моим лучшим другом. Я думал, навсегда. Я тобою восторгался.

– Ничего подобного. – Он меня удивил. – Это я тобою восторгался. Во всем хотел походить на тебя.

– А я – на тебя. Ты был добрый, внимательный, скромный. Ты был мой друг. Так, по крайней мере, я думал. Четырнадцать лет я с тобой общался, не потому что хотел кого-то рядом в роли верного пса. А потому что мне было хорошо с тобой.

– Моя дружба была искренней, – сказал я. – Я не мог ничего поделать со своим чувством. Если б я тебе рассказал…

– В тот день в церкви, когда ты попытался меня охмурить…

– Я не пытался тебя охмурить!

– Еще как пытался. И сказал, что любишь меня с самого детства.

– Я не соображал, что говорю. Я же был неопытный юнец. И очень боялся того, во что угодил.

– Ты хочешь сказать, что все выдумал? Значит, никаких чувств ко мне не было?

– Были, конечно. Самые настоящие. Они и сейчас живы. Но не из-за них я с тобою дружил. А потому что ты дарил мне счастье.

– И оттого хотел со мной потрахаться. Могу спорить, сейчас ты этого не хочешь, а?

Я сморщился, задетый не злобным тоном, но больше справедливостью его слов. Сколько раз я, подростком и позже, представлял, как мы с ним встретимся, я заманю его к себе, подпою и он проявит слабость – за неимением женщины овладеет мною? Наверное, сотни раз. Нет, тысячи. Тут не поспоришь, что многое в нашей дружбе было построено на лжи. Во всяком случае, с моей стороны.

– Я ничего не мог с собою поделать, – повторил я.

– Ты мог поговорить со мной. Гораздо раньше. Я бы понял.

– Да ни черта бы ты не понял! Никто бы не понял! Речь об Ирландии! Даже сейчас гомосексуализм там считается преступлением, ты в курсе? А нынче не сороковой, но восемьдесят седьмой год. Ты бы не понял… это сейчас ты так говоришь… не понял бы ты…

Джулиан жестом меня остановил.

– Знаешь, когда у меня нашли вирус, я пошел на одно из этих сборищ в Бруклине, – сказал он. – Там был священник и еще мужиков восемь-девять на разных стадиях болезни, один другого ближе к смерти. Они держались за руки и рассказывали, как трахались с незнакомцами в банях и прочую херню. Я тебе честно скажу: я чуть не сблевал от мысли, что у меня есть что-то общее с этими уродами.

– Чем уж ты так отличаешься? Сам-то трахал все, что шевелится.

– Это совсем другое.

– Почему? Объясни.

– Потому что это нормально.

– Да пошел ты со своей нормальностью! Мог бы придумать довод оригинальнее. Ты же всегда косил под бунтаря.

– Ни под кого я не косил. – Джулиан попытался сесть. – Я просто любил женщин. Тебе этого не понять.

– Ты трахался с уймой баб, я – с уймой мужиков. Какая разница?

– Большая! – Он буквально выплюнул это слово.

Я посмотрел на пикавшие мониторы:

– Успокойся. У тебя давление подскочило.

– Ну и хрен с ним. Может, оно прикончит меня раньше этой заразы. Я не досказал про Бруклин. Поп тот блажил всякую муру – типа, пока живы, нам следует примириться с этим светом и Господом, а вся свора как будто радовалась, что скоро помрет. Лыбились, друг другу показывали свои рубцы и пятна, делились воспоминаниями, как кого-то отодрали в сортире педрильского клуба. Мне до одури хотелось всех их размазать по стенке. И навеки избавить от страданий. Я был там первый и последний раз. Моя бы воля – взорвал их к едрене матери. – Джулиан надолго замолчал, потом, немного успокоившись, проговорил: – Вот же судьба-сучка, а?

– Что? – не понял я. – О чем ты?

– Ведь все должно быть наоборот: на этой койке должен гнить ты, а я – сидеть рядом, смотреть на тебя собачьим взглядом и думать, где нынче поужинаю, когда наконец выберусь из этой вонючей палаты.

– Я думаю вовсе не о том, – сказал я.

– Да ладно.

– Совсем о другом.

– И о чем же? На твоем месте я бы думал именно об этом.

– Как жаль, думаю я, что нельзя вернуться назад, чтоб все поправить или изменить. Неужели ты не понимаешь, что природа посмеялась над нами обоими? Знаешь, иногда я жалею, что я не евнух. Жить было бы гораздо проще. И если не хочешь видеть меня, почему не позовешь того, кто тебе дорог? Где твои родные? Зачем таишься от них?

– Я не хочу, чтобы они знали. И потом, почти никого не осталось. Мать скончалась давно. Несколько лет назад умер Макс.

– Не может быть! От чего?

– Инфаркт. Остались только Алиса и Лиам, но лучше, чтоб они пребывали в неведении.

– Я все ждал, когда всплывет ее имя, – осторожно сказал я. – Можем о ней поговорить?

Джулиан горько усмехнулся:

– Давай. Только следи за языком. Пусть я обессилел, но она мне дороже всех на свете.

– Я поступил ужасно. Сам знаю. И с этим живу. Я ненавижу себя за то, что сделал.

– Брось. Это всё слова.

– Клянусь.

– Ну ты хотя бы извинился. Я говорю о твоем письме, где ты каялся и умолял простить за то, что унизил ее перед тремя сотнями гостей, среди которых был президент Ирландии, и разнес ее жизнь вдребезги. С ней это уже было, а ты повторил. Нет, погоди, я, кажется, ошибся? Ты же ничего не писал. Ты просто бросил ее. Тебе не хватило духу даже на извинения. Хотя ты знал, что она пережила из-за сволочи Фергуса. Ты все прекрасно знал. На сей раз она добралась до алтаря, но не одолела свадебного застолья. Господи, как ты мог такое совершить? Неужто в тебе нет ни капли порядочности?

– Ты меня вынудил на это.

– Что? Чего ты несешь?